Шрифт:
Александр Александрович Крон
Как я стал маринистом
Очерк
Произведения, составившие том, объединены темой войны и флота. Действие романа "Дом и корабль" развертывается в осажденном Ленинграде в блокадную зиму 1941 - 1942 годов.
Очерк "Как я стал маринистом" объясняет, почему военная тема занимает столь значительное место в творчестве писателя.
Предлагаемый очерк - не мемуары и не автореферат. Мемуарами я займусь еще не скоро, рассказывать же читателям о том, откуда я беру сюжеты и "с кого" пишу своих героев, можно лишь будучи твердо уверенным, что читатели отлично знают все написанное мной и горят желанием проникнуть в мою лабораторию. Я не так самонадеян.
Моя задача скромнее - рассказать о событиях и людях, которые в силу
По моему убеждению, очерк так относится к рассказу или повести, как документальный фильм к игровому. Документальный фильм тоже искусство, поскольку документы можно отбирать и монтировать. Но нельзя инсценировать. Инсценированный кадр выдает себя мгновенно, и фильм сразу теряет значение и как произведение искусства и как документ. Применительно к прозе это правило формулируется следующим образом: очеркист вправе рассказывать о том, что он видел своими глазами, вправе пересказывать с чужих слов, но не должен вводить читателя в заблуждение, - во всех случаях читатель имеет право знать источник, из которого очеркист черпает свои сведения. В отличие от романиста и новеллиста очеркисту несвойственно невидимкой забираться в черепную коробку героя и подслушивать его внутренние монологи; о том, какие мысли проносились в мозгу командира подводной лодки в момент атаки, очеркист вправе поведать миру только со слов самого командира, а становясь на путь домысла, обязан добавлять словечко "вероятно" или любой из его синонимов.
Во время войны на флоте выше всего ценился очерк, написанный непосредственным свидетелем или участником боевых действий. С интересом читался очерк-интервью. И наименьшее доверие вызывали очерки, в которых было невозможно понять, где же находился очеркист во время описываемых событий и откуда ему известно, как выглядел и что чувствовал каждый из участников.
Я знаю, что со мной многие не согласятся. Есть очеркисты - и очень даровитые, - которые будут настаивать на своем праве дополнять факты вымыслом. Они будут ссылаться на специфические трудности, возникающие при изображении реально существующих и ныне здравствующих людей, будут ссылаться на классиков и поставят меня в затруднительное положение - несомненно, в "Губернских очерках" Щедрина и "Нравах Растеряевой улицы" Глеба Успенского подлинные факты сочетаются с художественным вымыслом. Все это так - жанры не разделены непроницаемыми перегородками и не существуют в химически чистом виде. И все-таки это не мешает мне пытаться определить, хотя бы для себя самого, границы жанра и не мешает мне любить очерк за присущий ему элемент здорового эмпиризма. Подчеркиваю - не ползучего, а именно здорового, того самого кажущегося эмпиризма, что в послевоенные годы выгодно отличал подлинные записки бойцов и партизан от некоторых произведений военной беллетристики.
Передо мной наклеенная на паспарту большая групповая фотография, изображающая молодых людей в летнем обмундировании с винтовками в руках. Снимок уже пожелтел. И не мудрено - дата, 1928 год. Это "рота студентов" 42-го стрелкового полка 14-й Ковровской стрелковой дивизии. Летний территориальный сбор. В центре группы наши командиры - военрук Московского университета А.А.Самойло, комбат Орлеанский, комроты Володин, комвзвода Касьянов, отделенные командиры Бабанов, Модин, Потапов, Саландин...
Остальные - мои товарищи-однокурсники. Философы, этнологи, филологи. Многих уже нет в живых. Во втором ряду - черноглазый юноша, почти мальчик. Это студент литературного отделения Залилов. Могли ли мы знать тогда, что этот малозаметный паренек станет славой советской поэзии под именем Мусы Джалиля? И как знать, не вспоминал ли Муса в Моабитском застенке Ковровский военный лагерь, ибо именно там были заложены основы воинского воспитания многих людей нашего поколения?
Снимок сделан в день расставания
Через год я написал свою первую пьесу "Винтовка № 492116". В пьесе рассказывалось о том, как воинская часть перевоспитала четырех беспризорников, - я действительно наблюдал нечто подобное. Но проблема борьбы с беспризорностью волновала меня далеко не в первую очередь: главными для меня оказались проблемы воинского воспитания, а центральным конфликтом столкновение между индивидуалистической анархией и организованным коллективом. Недаром 492116 - это номер моей собственной винтовки. И не случайно следующая моя пьеса "Трус" развивает на историческом материале все ту же тему.
26.XI - 35. Москва.
– Прочел Вашу пьесу "Трус" (опыт трагедии).
– Вам удалось по-настоящему проникнуть в ряд черт старой армии, настроения старой России. Это результат - (видимо) - серьезного изучения многих источников. И - "результат" дарования...
– Была пора, когда мне, как и многим другим из старшего поколения, казалось, что молодежь не подхватит линии преемственности. Я лично боялся, что для молодежи, для таких как Вы, - "выпадет" дореволюционная пора, ее люди, ее дела, ее "запахи". А ведь там, в ней, в ее истоках, - суть основного кадра людей современности, людей 35 - 50 - 60 лет. - В частности, - из солдат старой армии основной кадр руководства РККА.
– Ваша пьеса дает простое, ясное объяснение одной из линий преемственности...
Это начало письма. А вот его конец:
– Это грубо, м.б., сталкивать весь 1905 год, всю Российскую армию и одного драматурга, Крона. - Но дело наше, искусство, драматургия - таковы, что иначе нельзя. Да - вы обязаны один на один выходить против трагизма старого мира и честно, бесстрашно и полно говорить все, что видим и знаем. Вы увидели и узнали больше, чем сказали. В этой утайке я Вас и обвиняю. Художник должен отдать все, до предела. Можете ли жить, писать так?
Нетрудно догадаться, чья подпись стоит под этим письмом. Получил я его так.
Через несколько дней после читки пьесы в Союзе писателей ко мне подошел Всеволод Вишневский - мы были тогда незнакомы - и, не тратя времени на пустой политес, сказал тоном приказа:
– Приходите ко мне завтра. Домой. В восемь часов. Но точно, по-военному...
Раз по-военному - значит, в восемь утра. Ровно в восемь я позвонил в дверь маленькой квартирки на Кисловке. Звонить пришлось долго. Наконец послышалось шарканье домашних туфель и дверь открыл сам Всеволод, заспанный, в розовой пижаме. Он провел меня в кабинет, усадил за стол и положил передо мной несколько листков бумаги, исписанных мелким четким почерком.
– Читайте.
Пока Вишневский мылся и переодевался, я прочел письмо. Письмо было длинное и содержало не только подробный разбор моей пьесы, но и целый ряд соображений о путях советской трагедии, исторических данных и статистических сведений - по-видимому, увлеченный ходом своих мыслей, Всеволод писал его до поздней ночи.
Затем мы завтракали и разговаривали. Провожая меня, Вишневский сказал не терпящим возражений тоном: "Пьесу мы, конечно, напечатаем. Можете считать себя "знаменцем". Но услышав, что я уже дал слово журналу "Театр и драматургия", еле попрощался.