Как
Шрифт:
Я положила трубку, взбежала по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, быстро собрала все вещи, которые мне были нужны, а прочие оставила. Пойду повидаюсь с Эми, она заварит чай с бергамотом в потрескавшемся чайнике и нальет мне его в фарфоровую чашку на блюдце, я расскажу ей о том, как прошел день, она будет смеяться и смеяться. Мы будем читать или еще что-нибудь делать. А потом я подыщу себе другое жилье.
Ночью и днем, ты предо мной, что-то такое, солнце с луной [65] . Студенческие комнаты Эми. Они становились все просторнее и просторнее; в последний раз, когда я была у нее в комнате — нет, я еще не готова написать об этом. Но последняя из ее комнат, во всяком случае, последняя, какую я видела, наверное, была одной из самых огромных в колледже — она к тому времени перебралась в смешанный колледж, расположенный в гораздо более древнем здании, гораздо более значительном. У нее в комнате были декоративные карнизы, дверь толщиной в полфута, большие окна с металлическими рамами размером с балконные двери и с видом на розовый сад. До меня стало доходить, что она здесь очень даже преуспевает, ее награждают здешние влиятельные
65
Night and day, you're the one, something something something moon and under the sun: слова из песни К. Портера «Night and day» (из репертуара Фрэнка Синатры).
Ее пожитки размещались в изящном беспорядке, словно повинуясь сценическим ремаркам Ибсена или Шоу. Тут, на кружевной салфетке, — поднос с чайными приборами, в этом углу — лампа под абажуром с бахромой, а тут — софа с низкой спинкой, турецкий коврик, наброшенный на нее с беззаботной аккуратностью. Ваза со свежими цветами на письменном столе. Маленький застекленный шкафчик с гагатовой инкрустацией, размещенный в правой части сцены, заметно заполненный блокнотами, в каких обычно ведут дневниковые записи, и ключ, вставленный в замок. (Генеральские пистолеты — где-то за кулисами.) Я сидела под репродукциями Боттичелли с его золотистыми средневековыми женщинами, лунные лица которых не говорили абсолютно ни о чем, и глядела прямо перед собой — допустим, на черно-белую фотографию — невинно-претенциозный вид сзади на двух девочек на теннисном корте, чьи сборчатые юбки задрались, так что из-под них слегка выглядывало нижнее белье; даже вульгарность Эми принимала изящные формы, эксцентричность никогда не выходила за рамки пристойности. Ты пила вечерний чай из этих тонкостенных чашечек, и она демонстрировала тебе свою коллекцию эдвардианских порнографических открыток, или, если она демонстрировала тебе свою коллекцию порнографических открыток, ты пила вечерний чай из изящных чашечек, пока открытки появлялись прямо у тебя под носом. У меня под носом — я одновременно чувствовала, что мне оказана честь, и испытывала презрение. Две девушки в матросских рубашках — и голые внизу, от талии, с лобковыми волосами, размытыми в фотографическом тумане. Девушка, прикованная к дереву, касалась пальцами цепей, а другой рукой обнимала своего поработителя, уже готовясь к поцелую. Мужчина с огромными закрученными усами, в чем мать родила, если не считать шляпы полицейского.
Наверняка все-таки только я одна знала о том, что под ее чинностью и благопристойностью скрывается столько странностей, столько сумасбродства и извращенности? Старинные чашки растрескались по краям, что тоже было проявлением оказанной мне чести: в этих трещинах таилась роскошная грязь старины. А еще книги. Упорядоченный хаос книг обо всем на свете: книги о детских заболеваниях, книги на древнегреческом и латыни, книги о Голливуде и Древнем Риме, стопки романов — английских, американских, французских, немецких, какие угодно, какие только можно вообразить (кроме, наверное, шотландских — я не помню, чтобы видела там хоть одну шотландскую книгу), старые романы и новые романы, и те, что еще в твердом переплете, те, что сияют в витринах книжных магазинов. И почти всегда книги в ее комнате выглядели так, словно их никто никогда не читал, быть может, даже не раскрывал, словно никто еще не отважился прикоснуться к ним и согнуть их корешки. Но она-то их читала, я видела, как она их читает, и она хорошо знала их — помнила наизусть длинные фразы, абзацы, порой даже целые страницы из многих книг.
А за углом, в ее спальне, где стояла заправленная, опрятная, чуть ли не монашеская белая кровать, вся стена почти целиком, до клаустрофобии, была покрыта вырезанными ангелами всевозможных видов и обличий, и среди них — фотографии детей-кинозвезд: Элизабет Тейлор со светловолосой девочкой из «Джейн Эйр» [66] , Маргарет О'Брайен из «Таинственного сада» [67] — с перебинтованной грудью, чтобы казаться достаточно юной для своей роли (так сказала мне Эми). Мальчики препубертатного возраста прежних десятилетий, мальчишеской внешности девочки 1970-х — все они были там, все они тоже были ангелами.
66
Фильм 1944 г. по одноименному роману Ш. Бронте.
67
Фильм 1949 г. по одноименному роману Ф.Э. Бёрнетт.
Я всегда чувствовала себя не в своей тарелке, находясь у нее в комнате: как рыба на суше, птица в воде, как Джон Уэйн, да, шагающий навстречу Хелене Бонэм Картер в «Комнате с видом» [68] , когда он натыкается на всякие предметы и бьет посуду в столовой: руки и ноги чересчур велики, ковбойская шляпа задевает раму, и картина повисает криво. Она обессиливает, эта новая стихия, тут есть опасность задохнуться, и вот я уже вижу саму себя — я делаю глубокий вдох и вхожу — со всегдашней осторожностью, оглядываясь по сторонам; прошло время, и ощущение все той же неловкости и скованности оживало во мне, лишь когда я приходила под руку с какой-нибудь подругой или другом. Я всегда приводила их к ней для одобрения, как кошка приносит хозяину пойманную птичку или мышку, как будто она, Эми, — моя мать или родственница, погляди-ка, с кем я сейчас, ну вот, погляди, кого я поймала. Эми сидела — вежливая, сдержанно-дружелюбная, как обычно, строго на меня поглядывала и задавала всякие правильные вопросы Джулии (занималась
68
Фильм (1985) Дж. Айвори по роману Э.М. Форстера.
Я никогда не задавалась вопросом: чтб бы я ощутила, если бы она завела любовника, но, конечно, она бы не завела, хотя вокруг нее вечно крутились какие-то невзрачные умные поклонники, которые занимались испанским или немецким, с надеждой в глазах цитировали ей Лорку и Рильке, когда она пила с ними чай в приличных барах или закусочных; все эти очкастые заблудшие юноши, которые слышали ее умные рассуждения на семинарах по античной литературе, и настаивали: нет-нет, давай я заплачу, рылись возле кассы у себя в карманах, запустив туда кулаки, а потом садились за столик и толковали ей Платона над дымящимся кофе, как будто была нужда ей что-либо растолковывать, хоть она и кивала им в ответ, украдкой поглядывая на часы, а потом вежливо уходила. Никто из них ее не привлекал, я в этом уверена; зато уже мне пришлось держаться вежливо, кивать и задавать всякие правильные вопросы, когда я ворвалась однажды в комнату Эми без стука и увидела, как она сидит рядом с худенькой бледной девушкой и обнимает ее за талию.
Они отскочили друг от друга, но потом Эми увидела, что это я, и снова обняла ту девушку (презрительное лицо, волосы — темные или светлые? Я предала все забвению, чему ее учила Эми? Наверное, всему). Я села, и Эми — как будто такое случалось каждый день — безукоризненной дугой налила мне чаю, я поставила чашку на блюдце и принялась пить. Потом пошла домой — вежливая, обделенная, еще больше чувствуя то расстояние вытянутой руки, которое нас отделяло. Неколебима. Вот какое слово она бы употребила. Поделом мне. Вот какие слова я бы употребила. Я позвонила ей, нервничая так, что рука скользила по телефонной трубке; теперь у нее был телефон прямо в комнате, и он долго звонил, прежде чем она ответила. Я спросила, ну, и кто твоя подруга? Она рассмеялась, конечно, ты, Эш, сказала она, ты сама это знаешь.
Я доверяла ей все, она мне — ничего, вот как было дело. Она слушала очень внимательно, когда я рассказывала ей о том, как Симона тайком привела меня после комендантского часа; ворота были заперты, времени — наверное, половина четвертого ночи, и мы как могли старались не разбудить ночного портье, я подсадила Симону на ограду, и вдруг откуда-то раздался звон, и на другой стороне нас уже ожидал ночной портье, оказалось, что Симона наступила ногой на кнопку звонка, и мы перебудили половину здания. А еще была история про то, как Симону вызвал директор и стал допрашивать, почему на официальной ежегодной фотографии учащихся колледжа количество имен не совпадает с количеством лиц. Ктоэто стоит рядом с вами? Это же не студентка нашего колледжа. Ей здорово влетело, даже письмо с предупреждением прислали. Эми, запрокинув голову, смеялась — весело, злорадно и громко. А еще я рассказывала ей, как мы карабкались по скошенной черепичной крыше, чтобы добраться до колокола на часовне и потрогать его. На колоколе выбита дата — 1927, сообщила я ей. Чудесно, отозвалась
Эми, я понимала, что ей это безразлично, и тем не менее — она сказала совершенно искренне: чудесно.
Возможно ли спорить обо всем — и одновременно соглашаться со всем? Мысли соскакивали у меня прямо с языка, когда я была рядом с Эми, они поднимались на поверхность, как пузырьки воздуха из воды, и рвались из меня наружу. Остановить их было невозможно, даже пожелай я это сделать.
Я чувствовала, запах смены времен года. Лето богато оттенками, как картины Руссо, год от года оно становилось все жарче, буквально раскаляя мир добела. Однажды я сунула руку в карман куртки — и мои пальцы вынырнули, перепачканные шоколадом; я даже не представляла, что плитка шоколада может вот так запросто растаять в кармане! И никогда раньше не понимала, отчего всем этим чопорным детишкам в английских детских рассказах нужно носить летом шапочки. Но здесь весна однажды выдалась такой жаркой, что нарциссы выгорели и скукожились под солнцем. Я бродила по библиотеке, выискивая ее. От жары в часах сломался главный механизм; часы остановились, их стрелки замерли, показывая без десяти три. В то утро мне поручили написать и расклеить у всех входов объявления, воспрещавшие входить в библиотеку читателям, на которых мало одежды, потому что поступают жалобы на мужчин в шортах и женщин в слишком откровенных нарядах, ясно же, что это мешает сосредоточиться.
Эми сидела наверху, в книгохранилище, среди сухого и потного запаха старых книг. Наконец я уговорила ее выйти вместе со мной в сад. Она встревожилась, когда я вломилась за ограду, куда посетителям заходить не разрешалось. Она уселась в тени — нервозная, с прямой спиной, глядя по сторонам — не идет ли кто отчитать нас за то, что мы сидим в неположенном месте, — и закрытая книга лежала у нее на коленях. Я улеглась под солнышком прямо на землю, смотрела на еще не распустившиеся листья, слушала, как поет птица на дереве, как шуршат листья. Откуда-то издалека доносился городской гул. Я стала подбрасывать в воздух черешню и ловить ее ртом, а косточки выплевывать. Потом поглядела в ее сторону — проверить, видит ли она, как я ловлю ягоды, — оказалось, что она вычитывает что-то из книги, губы шевелятся, перегоняя ровный строй слов прямо в ее голову. Казалось, что ей прохладно, прохладно — в самый жаркий день года. Когда я глядела на нее, мне тоже передавалась эта прохлада, свежесть. Я сказала ей об этом. Она улыбнулась с довольным видом, как будто в моих словах таилось что-то слегка непристойное; даже ее улыбка была прохладной, тенистой.