Какое надувательство!
Шрифт:
Чем больше я знакомился с этими мерзкими и лживыми карьеристами Уиншоу, тем меньше они мне нравились и тем труднее становилось сохранять тон официального историка. И чем скуднее были наглядные и убедительные факты, тем чаще приходилось пускать в ход воображение: наращивать мясо на события, хилые скелеты которых мне удалось распознать; высказывать предположения о психологических мотивах того или иного поступка и даже сочинять целые диалоги. (Да, сочинять: я не стану избегать слова, даже если последние пять лет избегаю самого действия, им обозначаемого.) Так из презрения к этим людям возродилась моя творческая личность, а возрождение это повлекло за собой смену всей перспективы, угла зрения — смену, необратимую для моей работы. Начинал я как путешественник и первооткрыватель — с упорной и бесстрашной экспедиции в самые темные уголки и тайные глубины семейной истории. И, как вскоре я отчетливо понял, покоя мне не будет и путешествие мое не завершится, покуда я не отыщу ответа на главный вопрос: действительно Табита Уиншоу
Неудивительно, что семейство отказывалось предоставить мне хоть какие-то сведения и по этому вопросу. В начале 1987 года мне повезло: Мортимер и Ребекка согласились встретиться со мной в одном из отелей Белгрейвии. До тех пор я считал их самыми доступными и полезными из всех Уиншоу, несмотря на серьезное нездоровье Ребекки: именно им я обязан теми крохами информации, которыми располагаю о торжестве в честь пятидесятилетия Мортимера. Лоренс скончался за пару лет до нашей встречи, и они теперь, как с ужасом и предсказывала некогда Ребекка, оказались полноправными владельцами Уиншоу-Тауэрс, хотя и старались проводить в поместье как можно меньше времени. Как бы то ни было, через несколько месяцев после нашей встречи Ребекка тоже преставилась, а окончательно сломленный Мортимер вернулся доживать свой век в родовое гнездо, которое всегда и всем сердцем ненавидел.
Изыскания мои стали еще более отрывочными и бессвязными, пока однажды не прекратились вовсе. Я забыл точную дату, но случилось это в тот день, когда меня приехала навестить мама. Она прибыла однажды вечером, мы поужинали в китайском ресторанчике в Баттерси, и она в тот же вечер уехала домой. После этого я ни с кем не разговаривал и прожил затворником два, а то и три года.
Субботним утром я вновь взялся за рукопись. Как я и подозревал, в ней царил полный бардак. Некоторые фрагменты читались как роман, другие — как хроники, а на последних страницах прорывалась такая враждебность к членам семейства Уиншоу, что даже читать было неприятно. Самое плохое, что у книги не было настоящего конца: повествование просто обрывалось на мучительно дразнящей ноте. Когда я в конце той жаркой и душной субботы поднялся из-за стола, препятствия, стоявшие между мной и успешным завершением книги, по крайней мере, обрели некую четкость и ясность. Следовало раз и навсегда решить, считать мне эту книгу документальной или художественной; только после этого я смогу с новыми силами погрузиться в тайну безумия Табиты.
Утром в понедельник я предпринял три решительных шага:
— сделал две копии рукописи и одну отправил редактору, который когда-то занимался публикацией моих романов;
— другую копию отправил в „Павлин-пресс“ в надежде, что она либо обеспечит мне очередную выплату гонорара (который я не получал уже три года), либо приведет Табиту в такой ужас, что она расторгнет нашу договоренность и полностью освободит меня от обязательств;
— в колонках личных объявлений всех ведущих газет поместил следующий текст:
ТРЕБУЕТСЯ ИНФОРМАЦИЯ. Писатель, составляющий официальные хроники Уиншоу из Йоркшира, ищет информацию по всем аспектам семейной истории. В частности, хотел бы встретиться со всеми (свидетелями, бывшей прислугой, заинтересованными сторонами и т. д.), кто мог бы пролить свет на события 16 сентября 1961 г. и связанные с ними происшествия.
ТОЛЬКО СЕРЬЕЗНЫМ РЕСПОНДЕНТАМ — просьба обращаться к м-ру М. Оуэну ч/з „Павлин-пресс“, Лондон\yen7, Провидение-стрит, 116, особняк „Тщеславие“.
Вот и все, что я мог сделать. Как бы то ни было, всплеск энергии оказался лишь временным, и последующие несколько дней я провел, развалившись перед телевизором: иногда смотрел, как Кеннет Коннор в ужасе улепетывает от прекрасной Ширли Итон, а иногда переключался на новости. Я близко познакомился с лицом Саддама Хусейна и начал понимать, почему в последнее время он так знаменит; узнал, как он объявил о намерении включить Кувейт в состав своей страны, утверждая, что, в соответствии с историческим прецедентом, Кувейт всегда был „неотъемлемой частью Ирака“; как Кувейт воззвал к ООН и попросил о военной помощи, которую ему и пообещали американский президент мистер Буш и его друг британский премьер-министр миссис Тэтчер. Я узнал о британских и американских заложниках, или „гостях“, задержанных в отелях Ирака и Кувейта. Посмотрел множество повторов той сцены, когда Саддам Хусейн демонстрировал „гостей“ перед телекамерами и обхватывал руками стойкого ребенка, которого от этого прикосновения передергивало.
Два-три раза ко мне заходила Фиона. Мы пили прохладительные напитки и разговаривали, но что-то во мне, видимо, ее настораживало, и она рано отправлялась на боковую. Мне же говорила, что ей трудно засыпать.
Иногда, лежа без сна в душной темноте, я слышал за стеной ее сухой раздраженный кашель. Стены у нас в доме не очень толстые.
2
Поначалу я не слишком надеялся, что моя стратегия принесет плоды. Но через две недели неожиданно позвонили оба издателя и назначили мне встречи в один день: „Павлин-пресс“ ближе к вечеру, а утром — более
Поездка обещала быть не слишком сложной. Сначала предстояло дойти до станции метро, а это означало прогулку через парк, по мосту Альберта, мимо домов-крепостей сверхбогатеев на Шейн-уок, по Ройял-Хоспитал-роуд и на Слоун-сквер. Остановился я лишь однажды — купить шоколадку („Марафон“ и „Твикс“, если память не изменяет). Стояло еще одно неистово жаркое утро — никак не удавалось избежать пелены жирного черного смога, который извергали зады автомобилей, грузовиков, фургонов и автобусов: он тяжело висел в воздухе, и приходилось чуть ли не задерживать дыхание, пересекая оживленные перекрестки. Но едва я прибыл на станцию и стал спускаться на эскалаторе, едва впереди открылась платформа, я сразу понял: битком. В движении произошел какой-то сбой, и поезда не было, наверное, минут пятнадцать. Хотя ветка, идущая через Слоун-сквер, не особо длинная, от непрерывного движения эскалатора я почувствовал себя Орфеем, спускающимся в преисподнюю в окружении всей этой толпы бледных и печальных людей, а солнечный свет, только-только оставшийся позади, уже казался мне далеким и смутным воспоминанием.
…perque leves populos simulacraque functa sepulchre… [14]
Четыре минуты спустя прибыл поезд Районной линии, и каждый дюйм каждого вагона оказался забит потными, сгорбленными, сплюснутыми телами. Я даже не пытался втиснуться, однако в столпотворении яростно толкавшихся людей мне удалось протиснуться к краю платформы и подготовиться к прибытию следующего поезда. Через пару минут он появился — на сей раз по Кольцевой линии, но такой же переполненный, как и предыдущий. Когда двери открылись и сквозь подкарауливавшую этот момент людскую стену смогли пробиться несколько краснолицых пассажиров, я вжался в вагон и сделал первый глоток вонючего, затхлого воздуха; уже по вкусу можно было определить, что он побывал в легких каждого пассажира этого вагона не менее сотни раз. За мной втиснулось еще несколько человек, и меня зажало между молодым тощим клерком в однобортном костюме и с нездоровым цветом лица — и стеклянной перегородкой, отделявшей нас от сидячих мест. Обычно я бы предпочел плющить нос о перегородку, но, попробовав совершить этот маневр, выяснил что как раз на уровне лица на стекле приходится огромная склизкая размазанная клякса — отложения сала и пота затылков прежних пассажиров; другого выхода не было — пришлось развернуться и глаза в глаза смотреть на этого корпоративного юриста, брокера, или кем он там еще мог быть. Нас еще ближе притиснуло друг к другу после того, как двери закрылись — с третьей или четвертой попытки, поскольку тем, чьи половины тел оставались на платформе, пришлось вклиниться к нам, — и с того момента его землистая прыщавая кожа чуть ли не елозила по моей физиономии, а жаркий воздух мы выдыхали друг другу прямо в глотки. Поезд дернулся и поехал, и половина стоявших пассажиров качнулась, теряя равновесие, включая какого-то строителя, опиравшегося на мое левое плечо. На человеке этом не было ничего, кроме бледно-голубой жилетки, он извинился, что пришлось опереться мне на голову, и потянулся к свисавшей с потолка вагона ременной петле. Оказалось, что я тычусь носом прямо в его потную рыжеватую подмышку. Как можно незаметнее я зажал пальцами ноздри и принялся дышать ртом, то и дело утешая себя: ничего, ничего, я еду только до „Виктории“, одну остановку, вот и все, через пару минут все это закончится.
14
…сонмы бесплотных теней, замогильные призраки мертвых… (Овидий. Метаморфозы, 10:14. Переводе. Шервинского.)
Но поезд уже притормаживал, и когда он намертво остановился в непроглядной черноте тоннеля, я прикинул, что проехали мы всего триста или четыреста ярдов. Как только он замер, атмосфера в вагоне сгустилась. Простояли мы, наверное, не больше минуты-полутора, но срок этот показался вечностью, и когда поезд пополз дальше, у всех на лицах нарисовалось облегчение. Однако радовались мы недолго. Через несколько секунд снова пришли в действие тормоза, и на этот раз поезд дернулся решительно, жутко и бесповоротно. Все моментально стихло, если не считать шипения в чьем-то плеере где-то в глубине вагона — оно стало громче, когда пассажир снял наушники, чтобы слышать объявления. Практически сразу воздух невыносимо раскалился и склеился: я чувствовал, как у меня в кармане текут несъеденные шоколадки. Все тревожно посматривали друг на друга — некоторые воздевали в отчаянии брови, некоторые досадливо ахали или матерились себе под нос. Те, у кого с собой были газеты или деловые бумаги, принялись ими обмахиваться.