Календаристы
Шрифт:
Оказалось, что это маленькая гостиница с конференц-залом на полуподвальном этаже. На входе меня встретила вся какая-то неопределенная девушка, то ли худенькая, то ли пухлая, вежливая и раздражительная сразу, в свеженькой, только-только из стирки, белой сорочке с двумя неприятными пятнами на воротничке, с благородными губами и по-деревенски тяжеловатым носом. Спросила, что мне нужно. Не удивилась, когда я ответил (а объяснение у меня было путаное, замямленное, стыдно было признаться, кого и зачем ищу). Сказала, как пройти, но не проводила и никого не вызвала проводить. Я уже опаздывал на три минуты. Стало страшно: что, если я заплутаю и опоздаю еще больше? Это, разумеется, было невозможно в таком небольшом здании, но старый я, в последней попытке вернуть себе былой размер, цеплялся за все подряд,
Мысли путаются, потому что сказано было очень много. Я привык писать, вслух молчать и говорить про себя, писать вслух, так сказать, я отвык находиться в центре разговора. Во время моего бегства я разговаривал с людьми, но очень кратко и по-деловому, больше слушал и подслушивал, не специально, но не без интереса, чужие разговоры. А тут говорили со мной, обо мне. Это так тяжело – находить, что ответить! Спрошено у меня было много, отвечено не все: многое по незнанию, что-то из-за забвения. Но появилась необходимость вспомнить, не ради себя, а чтобы ответить этим людям.
Не знаю, то ли из-за появления нового человека, то ли это у них всегда так, но говорили они очень много. Весь мир состоял из шума их слов. Стены были цвета их слов, стулья были формы их слов, в свете из низких широких окон под потолком вместо пылинок плавали слова. Я боялся, что неопределенная девушка спустится к нам и попросит меньше болтать, не тише, а именно меньше, потому что слова уже переполнили зал, как сказочная каша из горшочка, и заполняют всю гостиницу, душат гостей, выдавливают окна, галдящей массой распирают стены и захватывают тихий, тенистый дворик, срывают с неба птиц, выплескивают моря, вскрывают могилы, обрушивают небоскребы, останавливают ветер. Везде слова, слова, слова, и я растворен ими. Я в каждом слове, каждое слово во мне, это я тоже срываю, обрушиваю и выплескиваю, и сам срываюсь, рушусь и выплескиваюсь. Я – мир, а мир – слова.
А все-таки надо собраться и из этих слов, которые еще остались во мне, булькают и шипят – те, что поглупее, попроще, шепчутся или совсем молчат – те, что поумнее, надо из этих слов собрать новый мир взамен снесенного старого. Надо где-то жить, как-то оправдывать свою никчемность.
С чего же начать.
В комнате было несколько человек, они сидели в круг на складных пластмассовых стульях нерешительного коричневого оттенка, лицом друг к другу, будто на собрании анонимных алкоголиков. Как я и предполагал. Это меня обрадовало. Первое впечатление? Они мне не понравились, не потому что я сразу был захвачен их слаженной, отрепетированной по ролям многими собраниями речью, а потому было в них что-то общее со мной. Это я тоже предполагал, но радости не почувствовал. Не в шапке дело, никто из них не носил шапок, не во внешности, они все были разные, а все же в них самих, даже вокруг них было такое, чего нельзя увидеть, а можно только почувствовать. Если вам не дано, если вы не такой, как они, проще говоря, если вы обычный человек, вы тоже почувствуете эту странность, но не почувствуете общность с ними. А вместо нее отголосок поэтической тревоги: вы стоите на берегу океана, и море перед вами – такого хмурого серого цвета, по которому не угадаешь, будет ли шторм или ничего страшного не случится и через полчаса снова покажется солнце. Вот такую тревогу вызывал бы взгляд на календаристов у обычных людей. А я чувствовал, что я с ними – одно. И это меня раздражало. Моя исключительность, которую я так берег, которой врал, что они не будут, как я, что я – не они, немножко скисла. Тут я тоже не обманулся. Счет 1:2 в пользу обидок. Захотелось уйти, выкинуть их из головы, уговорить себя, что я никого не видел, даже не ходил никуда, а просто начитался в газете перед сном дурацкой рекламы, вот и привиделась такая глупость. Но я выбрал остаться. Стоило выяснить, зачем им я, раз они потратили на меня столько усилий. О чем тут будут говорить, в чем будут убеждать меня?
Кто
И вот что еще. Пока я это все писал, пришла ко мне мысль. Я слишком много пишу, раньше, когда писали на бумаге, я бы написал, что дневник мой толстеет с каждым днем, и я чуть было так и не написал. Но теперь-то, когда пишут не на бумаге, записи не толстеют, а удлиняются. А смысла не особенно прибавляется, да и утомительно писать просто так, хотя и помогает – в терапевтических, так сказать целях. Попробую я поиграть сам с собой и со своими записями. Думаю, моя первая встреча с календаристами заслуживает не просто еще одной, пусть подробной, прочувствованной записи в удлиняющемся дневнике, она заслуживает мини-пьесы.
Когда я оказался в комнате, где проходила встреча, я почувствовал себя зрителем, выволоченным на сцену в середине пьесы и превращенным в актера другими участниками спектакля. Объяснение, конечно же, было проще. Так всегда себя чувствует не очень уверенный в своих общественных навыках человек, когда оказывается в эпицентре хорошо знакомых, но не потерявших друг к другу интерес людей. Они приглашают его, втягивают, дают шансы, подкидывают вопросы, очень простые, словно спрашивают ребенка, а он неловко, невпопад, с растерянной улыбкой («Знаете, я, наверное, по этому вопросу ничего нового не скажу, но если вы настаиваете, то я считаю…») отвечает, не замечая, как разговор, который раньше делился, скажем, на четыре, теперь делится на пять.
Но это тогда и там я был зрителем, ставшим актером. А в сереньком уюте своей квартирки я могу позволить себе взобраться на ступеньку выше, вылупиться из актеров в режиссеры. Вот моя пьеса.
Но сначала я все же опишу ее участников, просто и привычно, потому что очень не люблю то, как это делается в пьесах, со множеством ненужных, подразумевающихся в характере персонажа, но не отыгрываемых на сцене деталей. Мне же будет проще описать календаристов так, как я их увидел в первый раз, и пусть во мне говорит напряженный, и если честно, даже немного испуганный человек, а не фантазер и прозорливец-драматург.
Тот, из парка, с шарфиком, был Октябрь, как выяснилось до конца встречи, писатель. Все время улыбался бледной, водянистой улыбкой, смотрел на всех – как бы! – свысока, но когда губы уставали держать улыбку, за ними тут же сдавались и глаза, и проявлялась в Октябре неуверенность, нервная ранимость. По большей части он вещал затасканную заумь, старательно держал себя в образе довольного жизнью человека, но игра это была только для него и меня, потому что остальные календаристы его, я догадался, давно уже раскусили. Чем-то я ему сразу не понравился, и я, не став разбираться, решил, что в ответ тоже его невзлюблю.
Был Май, высокий мужчина средних лет, немного армейского склада, стрижен бобриком. Мне он показался похожим на забор, ровный, крепкий, честный деревянный деревенский забор, за которым, если перелезть ночью и не без спросу, тебя встретят крепкие честные деревенские люди с кулаками и двустволкой. Остальные календаристы относились к нему с очевидным уважением, как к человеку, которого все хотят видеть приятелем (но не другом) и опасаются иметь во врагах.
Конец ознакомительного фрагмента.