Камень и боль
Шрифт:
Потом он отдал рельеф князю. Граначчи этой его работы еще не видел. Граначчи редко бывает теперь в Медицейских садах. Он помогает Гирландайо, они вместе пишут большую картину "Прославление девы Марии". Гирландайо сам пришел за Граначчи и просил князя вернуть ему на время его бывшего ученика, и Граначчи сжал руки на груди, казалось, он сейчас вскрикнет, щеки его побледнели, словно покрытые пылью дороги, дороги в Нурсию, город Сполетского герцогства, никто еще не удостаивался такой чести, чтобы старый маэстро приходил к Медичи просить о возвращении ученика, который должен дописать с ним картину. Граначчи отложил начатые копии, встал и пошел. Теперь они вместе пишут картину, большую картину, тщательно выполненную, – краски пестрые, яркие, блестящие. "Прославление девы Марии"… и поломничество в Нурсию! И уже два раза между ними были размолвки из-за Гирландайо, оттого что Граначчи не может допустить, чтобы о старом маэстро говорили иначе, как с безграничным восхищением, а Микеланджело не может говорить о нем с безграничным восхищением…
Микеланджело отдал рельеф, и благодарность Лоренцо доставила ему тем большую радость, что он очень уважает князя и в тайнике сердца любит его. Он не хочет признаться в том самому себе, думает обо всем, что говорит в проповедях Савонарола, и все-таки знает, что любит князя. Не за то, что Маньифико ставит его выше остальных учеников, а за то, что тот одинок. Чувствует, что одиночество это становится все более полным, что Лоренцо покинули все, все, кроме Полициано. Лоренцо принял "Битву кентавров и лапифов" с восторгом и радостью, не говоря ни слова о глубоком смысле сказания и о царе, который пожелал самого возвышенного, а овладел лишь призраком и породил зверей. Он очарован порывистой игрой этих созданий и их напряженьем. Осматривая свои коллекции, он часто возвращается к этой вещи, всегда долго стоит перед ней и всегда умеет сказать о ней что-то новое. Поэтому рельеф был поставлен во дворце на переднее место, и все на него любовались.
Тела борются, играя множеством мышц, тела в мощнейшем выявлении форм, существа горячие, распаленные, длинные линии сплетений, связанных в узлы рук и ног. И нагота. Гладкая нагота мужских тел, – хоть одну только форму прикрой, и мужское тело это утратит свою волю и свою скорбь. Она должна быть видной и страстной для каждого взгляда. Тела сплетаются, сверкая наготой, как пролитое масло. Нагие плечи сгибаются, трутся друг о друга в судорожном сжатии и напряжении мышц, бедра прильнули друг к другу, напряженные, отверделые. Кулаки бьют по наклоненным головам, нагота их молотит насмерть. Соски, покрасневшие, полиловевшие, как вереск, сморщились в обхвате жестоких тисков рук, нагота с головы до пят, напряженная и уязвимая, но еще отстаивающая каждую секунду жизни. Нагота, в которой есть что-то замкнутое, – скорбь, страстное желание, мечта и кровь. Угрюмый пыл этих тел тоже обнажен, и колени их бьют в грудные клетки поверженных, как в барабаны смерти. Славная нагота боли, уничтоженья и боя – все вписано в эти борозды лбов, горл и животов. Кривизны, дуги, трехмерности, контраст глубины и напряжения. Бой. Мрамор.
После этой работы Микеланджело отложил резец и покинул Полициано, скрылся от Джулио и Джулиано Медичи. Он не хотел никого. Пил одиночество, словно терпкое темно-красное вино, и опять страдал от сознания своего уродства. Наклонившись над зеркалом водоема в садах, он ощупывал свое лицо, обезображенное, навсегда заклейменное ударом кулака мордобойца. Уходил все глубже в сады. Перестал ходить на проповеди, перестал ходить во дворец, перестал ходить в город, перестал ходить с другими копировать, не хотел видеть даже Граначчи, – хотел быть один, один, хоть всю жизнь один. Вокруг тишина. Глубокая, бездонная. Апрель жил в почве садов и в тучах.
Пришло письмо от кардинала Джованни из Рима, позабавившее князя и всех остальных. Папа Иннокентий на самом деле превосходит сам себя в проявлении дружбы к семейству Медичи. Он устроил такую торжественную встречу, что привел в бешенство сердитого папского церемониймейстера маэстро Бурхарда. Римское население сбежалось толпами, так как шел слух, что папа, из уважения к семейству Медичи, назначил кардиналом ребенка. Все изумились, увидев мальчика верхом на коне, в плаще цвета высохшей розы. Потом утром явились все кардиналы и торжественной процессией повели его к папе, который поднял его с колен, обнял и поцеловал. Маэстро Бурхард, нетерпимый ко всему не предусмотренному ни традицией, ни Рубриками, немедленно подверг нового кардинала строгому испытанию, но ни к чему не мог придраться – ни в его благословляющем жесте, ни в коленопреклонении и полуоборотах, ни в уходах, поступи и поворотах, ни в интонации голоса громкого и голоса приглушенного, ни в чем, подлежащем соблюдению in ordine genuflectend, sedendi et standi 1, ни в чем, относящемся к обуви, одеянию и головному убору, ни в способе кланяться profunde, devote et humiliter 2. Ни к чему не мог придраться маэстро-черимоньере, относящийся раздраженно и враждебно ко всем молодым кардиналам; старик, сам тщетно мечтающий о пурпуре, на покупку которого нет денег, ни к чему не мог придраться, так велел хоть увеличить ему тонзуру. Теперь молоденький кардинал живет во дворце Орсини на Кампа-Фьори, прямо против дворца кардинала Риарио делла Ровере, и они смотрят друг на друга в окна… Это письмо доставило большое удовольствие во Флоренции, а канцлер Бернардо Довицци Биббиена особенно обрадовался, прочтя приписку о том, какой торжественный прием был оказан Джованни самим канцлером церкви, кардиналом Родриго Борджа… очень обрадовался Биббиена, что послушался умных советов каноника Маффеи, сведения которого неоценимы, и настоял на поездке юного кардинала в Рим. А разве не предсказывал Фичино в своем гороскопе, что Джованни Медичи когда-нибудь сам
1 В способе коленопреклонения, сидения и стояния (лат.).
2 Глубоко, набожно и смиренно (лат.).
Микеланджело бродит в садах. Каждое слово причиняет боль. Никогда еще не был он так растревожен, как теперь. Словно вокруг него – одни страшилища, он чувствовал горечь при одной мысли о человеческом лице. Время умерло, не было надобности думать о том, день сейчас или ночь, время возникало ниоткуда и бежало к вратам ада, – там найдут его те, кто не умел правильно пользоваться им здесь, на свете. Садовые аллеи все время извивались, словно выписывая какие-то безысходности и не желая дописывать до конца. За свое короткое пребывание у Медичи он успел создать три произведения: ""Фавна", "Мадонну У лестницы", "Битву кентавров и лапифов", "Фавн" – вещь нечистая, насмешка, злая, мстительная материя, ужас крадущихся ночей, дьявол подсунул ему этот камень, и так как у этого дьявола было лицо и обет ангела, – его нельзя было одолеть. Коварство, подобное чуме, притаившейся в корке хлеба, под покровом милостыни, поданной нищему, в оброненной веточке розы. Мадонна у лестницы смотрит в вечность. Люди думают, что в никуда. Когда заходит речь о вечности, они обычно всегда подразумевают взгляд, устремленный в пустоту. Это царица, лицо властительницы, она правит – и сидит, как нищенка, на ступенях. Сын божий, усталый, заснул. Но над ним бодрствует взгляд, перед которым нет оговорок, ни уверток, ни запирательств, ни лукавства, – взгляд, вперенный в вечность. Привыкли к тому, что сын божий благословляет. Но здесь он устал, спит, не благословляет. Привыкли, что матерь божья улыбается. Но здесь она не улыбается. И оттого что привыкли, говорят о взгляде, устремленном в пустоту. Царица у лестницы. Ave, господь с тобою. Скоро конец света. Нагие тела борются. Водомет нагих мышц в борьбе. Упрямо раскоряченные, напряженные тела, покрытые пылью и прессуемые битвой, как в кровавом винограднике. Форма, длинные линии бедер, плечи, прижатые друг к другу, груди, выгнутые под тяжестью, колени бьют в грудные клетки поверженных, как в барабаны смерти. Тело и нагота его, полная скорби, покров крови, желанье и мечта, угрюмый огонь тел, торжественная нагота мужской боли в судорожном сжатии трущихся друг о друга мышц. В узловатом движенье валится сраженный человек, кривая живота его просочилась в мрамор, над ним встал победитель, жизнь натянулась, как тетива.
Микеланджело бродит в садах, не в силах работать, словно его обступили страшилища и он стал их другом, приятелем мороков и кошмаров, чувствующим горечь при мысли о человеческом лице. Время умерло, не было надобности думать о том, день сейчас или ночь. Но однажды ночью он в испуге вскочил под листвой смоковницы и в изумлении, с сжавшимся сердцем, стал смотреть на вход в дом.
Шесть факелов кровоточили там во тьму, светя чадным пламенем, и слышались мужские рыдания. Это плакал Полициано. Носилки были уже теперь подобны гробу. В них клали князя, долго скрываемая болезнь которого вдруг свалила его с ног. Он не хочет лежать во Флоренции. И его перевозят в его резиденцию – Карреджи, чтобы он ждал смерти там.
Юноша побежал к носилкам. Джулио прижался к его груди, и они стали плакать вместе. Горело шесть светочей, как возле славного покойника, ночь была покровом, свечниками – одиночество. Носилки привязали, всадники быстро сели на коней, в мерцающем свете факелов все было – будто игра призраков. Перед глазами подростка мелькнуло пепельное лицо князя с закрытыми глазами, – он тихо стонал. Жена, Кларисса Орсини, наклонилась над ним, смиряя муку ладонями, но он звал Маддалену, повторяя: девочка! Тронулись. Карреджи, тупик смерти. Путь был недальний, но тьма удлинила его. Хотя была уже пасха, на улицах оставался еще не свеянный влажным апрельским ветром пепел покаяния, и город тяжело дышал во сне. От стен храмов, мимо которых они ехали, до сих пор не отлипли выкрики фра Джироламо, и всадники тихо указывали друг другу появившуюся на небе новую звезду – ядовито-зеленую, от которой, конечно, горькими станут воды, куда упадет ее свет, и имя сей звезде – Полынь. Тьма не давала дышать. Шесть светочей чадили, и только конские копыта да стоны больного отсчитывали время. Флоренция спала. Не знала, что по улицам везут ее князя – на смерть. Не знала ничего. Только ждала конца света и, в ужасе от этого, тяжело дышала во сне.
Нет большей пустоты, чем место, где еще за минуту перед тем сидел живой человек, думая о завтрашнем дне, а пришла смерть. Это великий проем тишины, тщетно прячущийся, он прошел в него еще живой, оставив здесь мелкие вещи, которые только что держал в руке, от которых еще не отлип его последний взгляд, – прошел, оставив их в двойной заброшенности; страшно это ожиданье вещей, тяжко взять их вдруг в свои руки, чужие для них. Проем тишины удлинился, став галереей без огней. Дом остался в ночи.
А в Карреджи уже светало. У ложа князя встали Пьер и Полициано. И Лоренцо, положив исхудалую руку на голову сына, стал давать ему последние указания о том, как править. Пьер преклонил колена.
– Если кто из Медичи станет тираном, – окончил Маньифико, тяжело переводя дух, – он лишится Флоренции. Иди, молись.
И остался наедине с Полициано. Пепельное лицо его осунулось и постарело. Никто бы не сказал, что это – лицо сорокачетырехлетнего человека. Но он постарался улыбнуться. Утром у него был священник со святыми дарами, исповедовал правителя и причастил его. Теперь оставалось только умереть.