Камень и боль
Шрифт:
Вдруг – колокола. Час – послеполуденный. Дорога извивалась и пошатывалась, пьяная солнцем. А звон плыл над виноградниками, оливковыми рощами, над смоковницами и самшитом, над кудрявой землей. Колокола гудели вширь, звук их напрягался, как лук, и летел далеко во все стороны за городские стены, весь белый и металлически-торжественный. Заблаговестил собор, и по его знаку стали бить ключом голоса остальных, забились сердца колоколов Санта-Аннунциаты, Санта-Кроче, Сан-Лоренцо, Сан-Франческо-аль-Монте, им ответили колокола Санта-Мария-дель-Фьоре, Санта-Мария-Новелла, Сан-Спирито, Сан-Марко, подхватили колокола Сан-Никколо, Сан-Амброзио, Санта-Мария-делла-Анджели, Санта-Тринита и другие, другие, все флорентийские колокола пели в призме апрельского света, и город, одетый солнцем, пел с ними. Это был могучий, вдохновенный гимн колоколов, восходящий прямо в небо золотым пламенем чистосердечной, благоговейной жертвы, это был колокольный зов к небу, к его престолам и силам, это был долгий жгучий поцелуй и вопль, это была песнь Флоренции. Микеланджело спрыгнул с коня. За спиной его послышался дрогнувший резкий голос Сангалло. Они увидели город. Микеланджело, странник, пошел теперь пешком. Сан-Миньято. Крест у ворот. Солнце и колокола.
Но Сангалло встревожился. Прежде чем войти в ворота, он тронул плечо Микеланджело.
– Что это звонят? – прошептал он. – Для вечерни еще рано.
Но Микеланджело пожал плечами. Пускай звонят, пускай, пускай еще, чем же лучше мог встретить их любимый город?
Улицы. Такие знакомые!
Микеланджело смешался с толпой. Кто обратит внимание на вернувшегося беглеца? В это мгновенье он вспомнил свой отъезд. Тогда тоже навстречу ему валила поющая толпа. И теперь поет. Тогда это была песнь восстания, во главе шли представители городских кварталов, все стремилось к дворцу Медичи… а теперь людские потоки сливаются на площади Синьории. Какие странные лица!.. Микеланджело кинул узду своего коня растерянному Тиберию и пошел с остальными. Так подобает вернувшемуся страннику, бесславно появившемуся бродяге… Знаешь, зачем ты бежишь, Микеланджело? Ты бежишь затем, чтоб вернуться… Идут… Каждым нервом чувствует он, что снова стал частью Флоренции. И с каждым вздохом вдыхает ее особенный, острый, горьковатый, сладостный воздух. Касается плеч и локтей тех, что теснятся рядом. Уж он давно потерял Сангалло с его слугами и не думает ни о чем, знает только одно: я опять дома, опять во Флоренции, иду, куда идут вот эти, я один из них, среди них я дома, иду вместе с ними… Я – кусок Флоренции, я опять в ее стенах, один из тех, кто сейчас, насупившись, твердым торжественным шагом, с пеньем движется в могучей процессии. Почти все – в черной одежде, а моя одежда покрыта дорожной пылью. На женщинах никаких украшений – ни золотых венцов, ни ожерелий, платья без выреза, застегнуты наглухо. Лица серые, изможденные, осунувшиеся. Шаг толпы – тяжкий, медленный. Он уже не смотрит на одни только здания и улицы, не обращает внимания на статуи, с которыми тогда под дождем так прощался. Он видит впереди толпы волнующиеся хоругви с изображениями святых, особенно – святого Иоанна Крестителя. Процессия детей в белом, с веночками первых весенних цветов на голове. И песнь плывет под звон колоколов, песнь взлетает и падает, вырываясь из тысячи глоток, песнь бушует, плеща о камни дворцов, песнь заглушает даже колокола, – все поют страстно, восторженно, глядя на высокий крест во главе процессии, окруженный хоругвями, развеваемыми весенним ветром. Песнь гремит:
Смиритесь пред богом единым,
С любовию к его сыну,
Испившему страданий чашу,
Искупившему грехи наши
Кровью своей пресвятою.
Христос, Христос, Христос
Король Флоренции!
Мощно гудит хорал,- кажется, и камни поют. Гудят колокола, гудит хорал, стены города отвечают припевом: Христос, Христос, Христос – король Флоренции! Большое распятие во главе толпы раскачивается, оно тяжелое, несущие, в длинных белых облаченьях, сменяют друг друга. За ними, перед детьми, длинные вереницы доминиканцев, белые и черные, у каждого монаха в руке пальмовая ветвь и свеча. Микеланджело снова узрел Палаццо-Веккьо. А протолкавшись в толпе, увидел посреди площади Синьории высокий большой костер. И тут понял, чему он будет свидетелем, чем встречает его Флоренция. Вот отчего такой колокольный звон, хоть до вечерни далеко… Пламя чистосердечной благоговейной жертвы. Bruciamento della venita. Сожжение сует мирских.
Он слышал об этом столько насмешливых толков в Болонье, но в глубине души все не верил. А теперь увидел воочию. Он стоял в первом ряду, за широким кругом доминиканцев с надвинутыми на голову капюшонами, с горящими глазами, зажженными свечами и пальмовыми ветвями, прижатыми к груди. Перед ними стоял большой круг из сотен и сотен детей в белом, с веночками на голове, друг дружку подталкивающих и показывающих один другому предметы, принесенные каждым. Они собирали эти предметы во имя Христа, короля Флоренции, обходя дома и дворцы в своих белых куртках с вышитым красным крестиком. Великое святое войско, притом от души веселящееся, сопровождаемое бирючами, которым был дан приказ хватать каждого, кто вздумает противиться. Чего дети не разбили на месте, отшибая камнями носы у мраморных Софоклов, Сократов, Платонов и Демосфенов, то снесли сюда – сплошь одна анафема и суета, вещи проклятые, коварные орудия дьявола, которому нет места во Флоренции. Вот они стоят, жаждая огня, который будет велик. За детьми – с трудом соблюдаемый строй стариков, потом флорентийские кожевники, золоточеканщики, сукновалы, резчики, песковозы, – все с оливковыми побегами в руке, с лицом морщинистым и полным торжественного изумления. Потом духовенство, особым образом разделенное: по одну сторону – старые священнослужители, по другую – молодые, так называемые ангельские. А вокруг тысячеглавые толпы, теперь безмолвные, хмурые, напряженно ожидающие знаменья. Всюду теснится народ, просторная площадь Синьории полным-полна, стоят на выступах стен, в нишах дворцов, даже на карнизах, – все черно от людей.
Колокола замолкли. Тишина вдруг разверзлась, как бездна. Проникла всюду так внезапно, что иные даже пошатнулись. Это был страшный удар тишины, более звучный, чем перед этим – хорал с металлическим гуденьем целой бури колоколов. Но звука не было. Тишина объяла эти толпы, навалилась на них с огромной силой, в то же время раскрываясь перед ними и вокруг них, как глубина. Все стояли в ожидании. Казалось, в этой тишине живет и дышит только костер. Не костер, а большая пирамида.
Она была составлена очень продуманно. Внизу валялись карнавальные машкеры, женские платья с глубоким вырезом, фальшивые косы, ленты из легчайших тканей, золотые цепочки с жемчугом для причесок, богато расшитые ковры, плащи, драгоценные шалоны, все чрезвычайно тщательно облито горючим, чтоб хорошенько вспыхнуло. На этом сложены книги. Прежде всего – философия, потом – любовь. Платон и прочие, и в этот огненный час сопровождаемые многочисленными томами гуманистических комментариев. Толстые фолианты, полные сложнейших и утонченнейших мыслей, часто – труд всей жизни того, кто стоял теперь в толпе, глядя, как это вспыхнет, некоторые – думая о дьяволе, который возьмет это в ад вместо его души, другие о птице Фениксе, вечно возрождающейся из жаркого пепла и недоступной гибели от руки монахов. Далее – книги с античными комедиями, трагедиями и стихами – Плавт и Аристофан заодно с Эсхилом и Софоклом, стихотворения Катулла, Тибулла, сладость римских элегиков, песни Анакреона, бесценные пергаменты, богато иллюминованные, с великими жертвами приобретенные и переписанные, стихи, продолжающие спустя столетия стучаться в ворота человеческого сердца, теперь сплошь анафема и суета. Над слоями арабских сочинений по астрономии, математике, химии и медицине высились творения Петрарки, Боккаччо, Пульчи, Лоренцо Маньифико, Калуччо Салутати, Фацио Уберти, Ровеццано, Пекороно, Саккетти и всех остальных, с роскошными заглавными буквами, чудеса каллиграфии, переплетенные в золото, гордость княжеских библиотек. И бесконечное множество других томов, – главным образом, памфлеты на монахов и любовные истории. На них были сложены женские украшения. Вуали, тонкотканые покрывала, золотые венцы, мотки фландрских кружев, жемчужные ожерелья, запястья искусной чеканки, венецианские зеркала в рамках из византийской эмали, притирания в ларчиках из благоухающего амброй аравийского дерева, множество расшитых золотом подушечек, кружева и чепцы, инструменты для ногтей и выщипыванья пушка над губой, инкрустированные серебром щеточки для лица, выплавленные из гнутого золота вставки для волос. А поверх этих
От тишины становилось уже душно, спирало дыханье, продлись она еще немного, все эти ожидающие сердца взорвутся единым раскаленным огнеметом. Вдруг один из монахов раздвинул на груди рясу и вынул новую картину. Потом медленно подошел к костру и с брезгливостью, отвращением, омерзеньем бросил ее в общую кучу. Картина зацепилась рамой за край изображения монны Биче, которую поклонники за ее золотые волосы прозвали Береникой, и осталась в таком положении. Картина оказалась портретом мужчины с продолговатым желтым лицом, маленькими лукавыми глазами и длинной белой бородой, заостренной руками цирюльника. На лысой голове – черная шапочка набекрень. Это был мессер Луиджи Акоррари-Таска, венецианский купец, пожалевший анафему и суету и, не то подпав ее чарам, не то с целью наживы, пожелавший ее купить. На чем только не думают нажиться эти венецианцы? И вот сер Луиджи Акоррари-Таска, во время своей торговой поездки завернув во Флоренцию, предложил Синьории за весь костер двадцать две тысячи золотых дукатов, но Синьория отказалась продать костер анафем и суеты и отдала венецианца под суд. И теперь ему предстояло быть сожженным in effigie 1, вместе со всеми предметами, которые он – то ли ради наживы, то ли в сердечном заблуждении – собирался купить. Еще ночью написали его портрет – продолговатое желтое лицо, хитрые глазки, заостренная с помощью ножниц длинная белая борода, шапочка набекрень на лысой голове. Сам он в эту минуту был уже далеко за городскими стенами, убегая с проклятьями подальше от безумного города, а лик его тощий, худой монах с отвращением и брезгливостью кинул в костер, и Луиджи Акоррари-Таска, прислонившись к наготе монны Биче, стал ждать адской казни in effigie.
1 В изображении (лат.).
Монах вернулся на свое место в ряду и взял в руки пальмовую ветвь.
Вдруг тишина разорвалась. В воздухе мелькнула истощенная, костлявая рука сухой желтизны, и вслед за этим движением раздался резкий каркающий голос:
– "Lumen ad revelationem gentium" 1.
В тот же миг все колокола вновь загремели над городом могучей металлической бурей. На балконы Палаццо-Веккьо вышла в своих величественных сборчатых плащах, с гонфалоньером во главе, Синьория, зазвенели звонкие серебряные зовы труб, затрепетали фанфары, зареяли раскачиваемые мускулистыми руками хоругви, загудели колокола, и хор мальчиков, докторов теологии и священников грянул в ответ:
– "…et glorium plebis Israel!" 2
1 "Свет во откровение язычникам" (лат.).
2 "…и слава людей твоих Израиля!" (лат.)
Савонарола, бледный, с лицом, еще более изможденным и осунувшимся, стоял на отдельной кафедре, озаренный светом зажженного костра, где первые языки пламени уже жадно лизали накиданную громаду вещей, и повторил резким голосом, на высоких тонах:
– "Lumen ad revelationem gentium…"
– "…et glorium plebis Israel!" – ответил хор.
Тут опять подхватил народ, и пенье, как буря, разлилось по площади и всему городу, взывая к камням, небу и храмам, толпам и всей земле. Костер пылал ярким пламенем, то резко, то глухо потрескивая. В то же мгновенье тысячи рук поднялись и сомкнулись в цепь. Чьи-то руки схватили Микеланджело с обеих сторон, и вот уже круг начал двигаться. Сперва все долго топтались на месте, но потом вдруг стало просторней, так что появилась возможность шагать, и началось страшное коловращенье, круженье вокруг огромного пылающего костра, на котором стоял, ухмыляясь, дьявол, растопырив во все стороны свои хищные когти. Круг медленно развертывался, развивался, свивался, рос и опять сужался в медленном ритме, это был танец, чудовищный пляс под раздольный гул колоколов, сообщавший такт пенью и скаканью, огромный хоровод тысяч и тысяч, плясали с подскоком все, плясали монахи, дети, ангельские богослужители, доктора теологии, кожевники, золотари, сукновальщики, песковозы, художники, женщины, старики, цеховые мастера плясал весь город медленным круговым движеньем, мелькали оливковые побеги, огненные языки, пальмовые ветви, дико возбужденные лица, седины, легкие волосы женщин, тысячи сомкнутых рук подымались и опускались в такт пляски, к небу валил дым костра, огненные языки, колокольный звон, пенье – все сливалось в общий рокот:
Как скакал царь Давид,
Так пусть и наш хоровод кружит,
Одежды приподымая,
Сердца Христу предавая,
Да укротят божий гнев
Наш танец и наш напев.
Христос, Христос, Христос
Король Флоренции!
Хоровод вился все быстрей и быстрей. Кое-где кричали и плакали дети. Толпами овладело исступленье, общее неистовство, глаза дико расширены, рты искажены, щеки пылают. Огненные языки костра взметывались вверх, гудя все громче. Часть пирамиды, сложенной из проклятых предметов, рухнула с оглушительным грохотом, но дьяволу еще не хотелось улетать в преисподнюю или в окна Синьории, он стоял прочно, облитый смолой и натертый серой, распустив свои хищные когти во все стороны. Колокола гудели, и в их раздольном ритме качался хоровод взявшихся за руки толп. Детский крик становился громче. Некоторые женщины стали выкликать, что видят новую землю и новый, вечный Иерусалим. Круг не останавливался. Плясали все. Плясали монахи, доктора теологии, ангельские богослужители, старики и дети, мастера и женщины, тысячи ног топали по глине площади в ритмичном подскакивании, и к небу, вместе с полыхающим пламенем, рвалась песнь: