Каменное зеркало – 2. Алтарь времени
Шрифт:
Тишина. Скрипнул пол возле самой двери; в этом доме не было порогов.
– Подойдите. Посмотрите сюда.
Так вот каков его голос. До дрожи знакомый баритон – когда-то, несомненно, звучный, а теперь приглушённый, словно бы записанный на пластинку, но сохранивший оттенок глубокой небесной синевы, которая всегда мерещилась Дане в этом – нет, не в этом, но очень похожем голосе.
Усилием воли Дана подняла голову и встретила тяжёлый взгляд барона фон Штернберга.
– Подойдите сюда, фройляйн. – На укрытых чёрно-багровым пледом неподвижных коленях барона лежал распахнутый альбом с фотографиями. Улика. Именно в таком виде Дана бросила альбом обратно в нижний ящик комода, когда её застукали. Она не знала, где лежат
– Я хочу знать, почему вас интересуют эти фотографии. – Узловатый палец ткнул в снимок, как раз в тот самый, который Дана сначала нацелилась своровать, выколупать из-под твёрдых картонных уголков, однако сдержалась, решила просто посмотреть – но именно потому и попалась.
– Если вы не ответите мне, то будете отвечать в полицейском участке.
– На снимках ваш сын, – глухо сказала Дана.
– Мой сын давно мёртв, – стальным тоном произнёс барон. – Что вам понадобилось в чужом семейном архиве?
– Вот эти фотографии. – Отпираться было бессмысленно. – Фотографии вашего сына.
– Отныне в любом приличном доме вас даже на порог не пустят, фройляйн. Вы этого хотели добиться? Вы добились. Это же до какой степени бесстыдства надо дойти! Я, знаете ли, не удивлюсь, если сейчас выяснится, что вас нарочно подослали. Кто, зачем?
Дану слегка знобило. Какой смысл врать?
– Меня никто не подсылал, сударь. Я… я просто… хотела взять себе карточку, где ваш сын. Он вывез меня из лагеря, потом из рейха. Дал ваш адрес, сказал, вы поможете. Он… дело в том, что он мой друг… больше, чем друг. Мне эти фотографии дороже, чем вам. И не говорите, что он мёртв, пожалуйста, не говорите так.
На длинном лице барона, напоминавшем алебастровую маску, не отразилось ровно никаких эмоций, лишь глаза чуть сощурились – прозрачные, иглисто сияющие в солнечном свете: радужки – будто куски синеватого льда.
– Рассказывайте подробно. Кто вы такая? Вас, кажется, зовут Фелицитас?
– Это не настоящее имя. Аль… то есть ваш сын… достал мне швейцарский паспорт.
– Почему вы оказались в концлагере? Вы шпионка?
– Нет, сударь.
– Коммунистка? Или еврейка?
– Нет.
– У вас довольно странный выговор, никак не могу определить… Вы фольксдойч?
– Нет.
– Да что же это такое, из вас каждое слово клещами надо вытягивать! Кто вы, в самом деле?
– Не знаю, сударь, – полушёпотом сказала Дана. – Наверное, никто.
– Никто! – раздражённо повторил барон. – Вот оно и видно, что никто! Зачем вы понадобились тому, кто когда-то назывался моим сыном? С какой целью он подослал вас сюда?
– Чтобы я была в безопасности. Так он сказал.
– Вы его любовница?
Дана не отвела взгляда и даже заставила себя изобразить некое подобие улыбки.
– Нет, сударь. Пока ещё нет.
И вот тут барон опустил глаза – правда, всего на долю мгновения.
– Он был знаком с вами до вашего заключения?
– Нет.
– Тогда почему он освободил вас из лагеря?
– Это долгая история.
– У меня много времени, рассказывайте.
Дана молчала. Очень долго молчала. В углу кабинета стучали часы. Ноги уже немели, будто на аппельплаце во время переклички.
– Когда ваш сын допрашивал меня, тогда, в первый раз, ещё в лагере… он хотя бы разрешил мне сесть.
– Вы в своём уме, фройляйн? – ровно осведомился барон. – Вы хоть осознаёте, что себе позволяете?
– Я расскажу всё, но только тогда, когда вы и впрямь захотите услышать.
Барон
– Возвращайтесь-ка к своим обязанностям. Расскажете тогда, когда действительно захотите рассказать.
Альбом остался лежать на столе.
Будни потекли по-прежнему – но кое-что переменилось. Вокруг Даны словно образовалась невидимая преграда, которую никто не смел переступать. Берна вышла замуж и уехала в другой город. Она прямо-таки извелась от вопроса, почему хозяева Дану не выгнали, но ответа так и не получила, на прощание же сказала: «А всё-таки не продержишься ты долго, вот помяни моё слово. Тут никто надолго не задерживается». Эммочка не особенно докучала, словно выжидая что-то. Правда, однажды девчонка спрятала альбом с фотографиями, который Дана, впрочем, легко нашла (в рассохшемся сундуке на чердаке) с помощью того предмета, что использовала в качестве маятника, – подвески из чёрного хрусталя на серебряной цепочке. Любопытная Эммочка манипуляции с маятником, разумеется, видела, но хранила загадочное молчание: насупившись, понаблюдала за Даной и тихо исчезла. Нередко Дана чувствовала на себе пристальный взгляд баронессы, наверняка всё знавшей от мужа, а сам барон, как и прежде, Дану не замечал, будто ничего и не произошло. Их дочь Эвелин, мать Эммочки, ни о чём, по-видимому, пока не подозревала.
Своей маленькой победой Дана считала полное игнорирование хозяевами того обстоятельства, что семейный альбом теперь лежит в кабинете, – и Дана, не особенно таясь, иногда его листала, когда приходила делать уборку.
Сначала в альбоме её интересовала одна-единственная карточка. Мальчиком, юношей (для мужчины этот архив был закрыт) Альрих фон Штернберг избегал прицеливающегося взгляда фотографа настолько упорно, насколько это может делать лишь человек с физическим изъяном. Детские опущенные белёсые ресницы за стёклами неуклюжих очков, позже – кадыкастый юношеский профиль. Лишь на одной фотографии – студенческой – он смотрел прямо на неё, потому что позволяла глубокая тень на пол-лица. Интерес Даны был очень далёк от сентиментального: тяжёлый страх служил изнанкой всей её теперешней сытой и относительно свободной жизни – будто взятой на время, напрокат, – а знакомая насмешливая полуулыбка на карточке была единственным, что служило противоположностью страху и одиночеству. Можно было её вспоминать, но лучше было видеть.
Перед сном Дана иногда рассматривала в зеркале едва заметные шрамы на груди, посередине, ниже ключиц, где едва зарождалась тень неглубокой нежной долины. Зеркало было встроено в узкую дверцу старого шкафа, ютившегося в углу комнаты, которую Дана сначала делила с Берной, а теперь обживала как полноправная хозяйка (в соседней комнате жила неразговорчивая экономка, кухарка и садовник жили во флигеле, гувернантка и – на время обострения болезни хозяина – сиделка были приходящими). Когда-то шрамы составляли точную копию того угловатого знака, что недавно ей подсунула Эммочка, – вертикаль, перечёркнутая крест-накрест. Теперь шрамы поджили, часть линий совсем истончилась и исчезла, и знак на коже стал напоминать след птичьей лапки на снегу (три «пальца» вверх, один вниз). Руна «Хагалаз», знак разрушения и гибели, превратилась в руну «Альгиз», символ защиты и жизни. «Основные черты человеческого характера, даже вехи жизненного пути – всё можно выразить лишь через одну точно подобранную руну». Это были его слова. Неужели у него и впрямь получилось переписать её жизненный путь? Шрамы служили ненавязчивым, но непрестанным напоминанием о том, что изначально Дана была не более чем материалом для оккультных опытов. Опытов эсэсовца Альриха фон Штернберга. Дана водила пальцем по шрамам: ей так нравилось вспоминать его раскаяние…