Каменный пояс, 1976
Шрифт:
— Очень душевно написана Николаем Алексеевичем эта история, — захмелев, откровенничал Власьяныч, обращаясь к Дарье Андреевне, понравившейся ему своей простотой и обходительностью, — как они, сердешные, приехали к губернатору и просют: дозволь мужей повидать. А тех привели, глядь — они седые волосом, и на руках — кандалы. Слеза прошибает, когда читаешь…
Дарья Андреевна тоже беспокоилась, как там их дочь, впервые надолго загулявшая после выпускного, но она помнила свои белые ленинградские ночи, восторженные речи инженера Широкова, его бесшабашные, увлекающие замыслы — езду на паруснике по Финскому заливу, накрененные, гудящие от ветра мачты, соленые брызги и соленые поцелуи, и, чуточку опьянев, она готова была простить дочь за безразличие к родителям, за долгое отсутствие и детскую жестокость
Она поддакивала сиявшему, как начищенный самовар, Власьянычу, которого очень занимала правдивость и чувствительность поэзии русской классики, в частности Некрасова, и все больше умилялась им.
Грачев же, в расстегнутой льняной прохладной рубашке, в старых спортивных шароварах, вовремя подливая опорожненные стопки и подхватывая на лету фразы, осуществлял функции тамады в этой своеобразной гулящей под открытым небом степенной компании, которой предстоял простенький преферанс по полкопейке, здоровый сон на свежем воздухе и долгая трудовая неделя — последняя до отпуска рабочая неделя институтского коллектива…
Артема в этот день занимал отнюдь не праздный вопрос — как добиться того, чтобы Леночка Шварц пошла с ним вечером на танцы в парк. Леночка нравилась ему уже давно, но почему-то избегала оставаться вдвоем, предпочитая шумные, дурашливые компании, бесконечные проходки по центральному городскому «бродвею», где фланировали франты в цветных рубашках с отворотами и в брюках, подметающих асфальт. Она могла говорить там о чем угодно: о модах, выкройках, о сногсшибательных кинофильмах и о том, кто за кого вышел замуж, и вся ее стая подруг-медичек вызывала у Артема волчью затаенную ненависть. Он терпеть не мог худосочных, вечно обиженных некрасивых девиц, которыми Леночка окружала себя, словно подчеркивая свою эффектную выигрышную фигуру, покатые плечи и небрежно-царственные смоляные волосы, распущенные до пояса. Артем считал, что Леночка нарочно дразнит его, заставляя скучать среди сплетничающих, вечно кому-то завидующих девчонок. Он поневоле слонялся за ней, покупая подругам пирожное в кафе или ненавистные кисло-сладкие соки с мякотью, рассказывал им анекдоты из студенческой жизни, и все ради того, чтобы под вечер, когда все изматывались от ходьбы, остаться хоть на полчаса с Леночкой, проводить ее до подъезда, и там, уже наедине, успеть прочитать ей пару только что вычитанных стихов или рассказать, куда они собираются летом с Терентием и Мишкой Козелковым. Артем надеялся увлечь Леночку идеей похода на байдарках по реке Белой, в самом сердце горной Башкирии, где навалом рыбы, неисхоженных пещер и где можно загореть и накупаться не хуже, чем на Черноморском занюханном пляже где-нибудь в Сочи или в Афоне. В мае друзья уже обновили две только что купленные байдарки — одну Артемову, другую Мишкину, и Артем взахлеб рассказывал девушке о горных перекатах, о липовых цветущих уремах, где пели, как оглашенные, неистовые соловьи, о настенных рисунках, найденных ими при свете самодельных факелов в глубине Амангельдинской пещеры… Они сняли тогда с Мишкой киноочерк, к которому Тэд написал остроумный добротный текст, и этот фильм обещали вот-вот показать по телевидению, на что Леночка шутливо иронизировала: «Его держат, чтобы вырезать кадры, где ты, Тимочка, бегаешь в плавках маминого шитья по мерке твоего папеньки…»
Конечно, Леночка, как соседка, знала многое о семье Орловых, но зачем намекать, что папаша — старорежимный потешный мужик, не знающий, с какой стороны подойти к купальне, и предпочитающий домашнюю пижаму любым вылазкам на природу.
Сегодня Артем хотел рассказать Леночке и о вчерашнем визите Богоявленского, о котором он успел прочитать в киноэнциклопедии и даже выучить его роли в знаменитом ФЭКСе и в «Кирпичиках», где старик играл молодого нэпмана — глуповатого и наглого буржуйчика с жестами немого актера. Словом, ему было о чем поговорить с Леночкой наедине, но как заранее отшить вездесущих подружек, которые, небось, с утра засели в квартире у Шварцев, дуют растворимый кофе
Артем долго возился перед зеркалом, бриолиня прическу, меняя галстуки и подбирая брюки, наиболее облегающие его узкие ладные бедра. Что и говорить, Леночка обожает модных парней и чуть что не так — примется колоть ему глаза вышедшим из моды поясом или пенсионерскими отворотами на брюках. Ладно, мать понимает сына и охотно дает ему дензнаки на ателье, где работает тот же Шварц, принимая клиентов строго по выбору и предпочитая получать плату не через кассу. Подумаешь — закройщик первого класса, нос воротит, если принесешь ему перелицовывать тройку… Небось в войну рад был всему, а теперь важничает… И Артем сердито выдернул из штанины белую нитку, которой был прихвачен матерчатый лоскуток с намелованными цифрами, написанными корявым шварцевским почерком.
Потом он набрал номер Леночкиного телефона и конечно же услышал, как в трубке, поднятой Шварцем, раздались отдаленные женские взвизги и хихиканье.
— Мне Лену можно, Арон Борисович? Добрый день, это я, — и он провел языком по сразу обсохшему небу.
— Ну как, молодой человек, моя работа? Вам понравились накладные карманы?
— Конечно, Арон Борисович, это шик. Я вам так благодарен… И так быстро…
— Благодари Леночку. Вот она сейчас подойдет… — и Шварц что-то принялся быстро говорить, но уже не в трубку, а в сторону, из чего Артем мог только уловить «обязательно с левой стороны… скажи, что это гениальный артист»… Но он и так уже догадался: Шварцы собирались на Мееровича — пианиста-гастролера, на которого отец уже неделю раздавал билеты знакомым. Этот Меерович только что вернулся из Америки, и все местные ценители жаждут на него попасть, рассказывая небылицы об его искусстве. Артем мгновенно возненавидел этого Мееровича, отсиживавшегося сто лет в эмиграции, и теперь не дающего ему хоть раз сходить с Леночкой на законные танцы…
— Алло, Темочка, привет! Ты в курсе, что я консультировала папу по части твоего туалета?
— В курсе, — буркнул Артем, — у тебя опять эта кодла? А я тебя на танцы хотел пригласить, как человека, а ты… Опять, что ли, на концерт с предками пойдешь?
— Темчик, это же Меерович. Он играет сонаты Скрябина. Стыдно быть таким неотесанным. Все говорят…
— Ну и иди со своими мееровичами, я себе чувиху сам найду.
— Не говори пакости, Тема. Ты ведь хочешь, чтобы я пошла с тобой в поход, да?
— Ты меня на походе не покупай. Хочешь — иди, а не хочешь — мы и сами прокормимся. Там бараньи шашлыки, знаешь, — пальчики оближешь…
— Темчик, мы об этом поговорим с тобой на концерте. Закрытие сезона, будут все знакомые; не упрямься. Принеси нам билеты в седьмой ряд, места с третьего по восьмое. Договорились?.. — голос Леночки стал нежным, обещающим, каким она всегда разговаривала с Артемом, уговаривая пойти с ним на тоскливые для него мероприятия, и Артем сдался, словно увидев, как горят пленительным властным огнем Леночкины глаза, как капризно и мило морщит она верхнюю пухлую губку рта, которую он только на той неделе робко и страстно впервые поцеловал.
Терентий сидел на берегу озера в плавках, обхватив руками ноги и положив голову на жесткие, в ссадинах и шрамах, колени. Солнце уже садилось за его спиной, и длинные тени падали от тополей на песок, на зеленые метелки прибрежных камышей, и только мутно-желтоватая вода озера, насквозь прогретая лучами, еще горела ровным теплым солнечным светом. С той стороны, из-за высоких мартеновских труб, дул предвечерний ветерок, шевеля его длинные сохнущие волосы, охлаждая горячий чистый лоб.
Белокурая девичья головка, похожая издали на диковинный цветок, виделась издали в чуть рябимой ветром воде озера, и сердце Терентия горестно и остро сжималось, когда оттуда, с воды, поднималась тоненькая, с крошечной кистью рука, приветливо махая ему и снова опускаясь в ленивую воду.
«Как это произошло?..» — думал Терентий, не отвечая на жесты девушки и только пристально, до рези в глазах, всматриваясь в качаемую на воде кувшинку головы, еще так недавно лежавшую на его предплечье и такую неожиданно дорогую, щемящую душу жалостью и трогательной прелестью к себе.