Канареечное счастье
Шрифт:
— Только такой, как ты, — задыхаясь, сказала она, — только такой, как вы, мог ночью покинуть на улице даму. И вы должны меня проводить, слышите?
У Кравцова от удивления вытянулось лицо.
— Но ведь я… — начал было он.
— Вы должны меня проводить, — перебила она его. — И я говорю с вами строго официально. При малейшей с вашей стороны фамильярности и даже при попытке взять меня под руку я позову полисмена.
— Наденька! — воскликнул Кравцов.
— Вы можете даже идти позади, — сухо проговорила она. — Так будет, пожалуй, лучше. — И тут же она зло объяснила: — Ваша шляпа уже одним своим видом привлекает толпы прохожих. Не шляпа, а какой-то лопух! А туфли… ха-ха! Это шедевр сапожного искусства. Вы, впрочем, и ведете себя подобно
Он не нашелся, что ей ответить, и только снова воскликнул:
— Наденька!
— Меня зовут Надежда Сергеевна, — раздраженно сказала она. — И между нами все кончено. Неужели вам до сих пор это не ясно?
Но он не хотел ничего понимать, он стоял перед ней растерянный и ошеломленный. Наконец он попросил извинить егоза шляпу и туфли. Он сознает сам, насколько Наденьке стыдно идти с ним вместе по улице.
— Но я сэкономлю на чем-нибудь и тогда куплю себе новую шляпу. Даже, пожалуй, так: я буду продавать часть получаемых за уроки консервов. Я, вообще, привык к голодовкам и это для меня совсем пустяк. Что же касается туфель… — Он вдруг удивленно почувствовал на своем плече ее руку. — То я мог бы…
Но маленькая и теплая ладонь зажала ему рот. Потом и другая рука обвилась вокруг его шеи и он услыхал тихое всхлипыванье. Знакомое до жути лицо придвинулось к нему вплотную, и он увидел губы, искривленные судорожной гримасой.
— Я дрянь, дрянь, — разрыдалась внезапно Наденька. — Ах, какая же я мерзкая, мерзкая дрянь!
— Это я дрянь, — поспешил ее утешить Кравцов. — И я был так отвратителен со своей глупой ревностью.
Между ними произошло трогательное примирение.
«Как я только мог усомниться?» — думал теперь Кравцов, почти держа в своих объятиях Наденьку.
А она все еще повторяла:
— Я знаю, что я… я знаю… — Но уже улыбалась сквозь слезы. Наконец, она взяла его под руку. Они пошли, тесно прижавшись друг к другу, и рядом с ними побежала двуглавая тень. Но вот тень, покачнувшись, остановилась.
«Наука… — блаженно подумал Кравцов, — умеет… — и весь мир, закружившись ослепительным диском, растворился в ее поцелуе, — много гитик», — подумал Кравцов, закрывая глаза.
Федосей Федосеевич получил наконец французскую визу. И хотя имя его было слегка переврано и въезд во Францию разрешался собственно какому-то мифическому Федолею (Fedolej Vorotnikoff — стояло в бумаге), но, в конце концов, все это было неважно. Отныне в любой день и час он мог отряхнуть прах бухарестских улиц, и уже одно это сознание свободы, одна эта возможность подобно ясному соколу взвиться и полететь наполнили его восторгом.
— Мой юный друг! — сказал он Кравцову. — Передо мной только одна дилемма: погибнуть в пустыне или вернуться назад богатым набобом. Я, кстати, узнал недавно, что укус рогатой гадюки вовсе не так опасен. И если верить тому, что говорит Фабр о термитах…
Он был переполнен всевозможными сведениями, как честный Бедекер. Названия негритянских сел, имена путешественников и колониальных царьков чередовались у него с латинскими наименованиями трав и животных, деревьев, птиц и цветов. Несколько дней он потратил даже на составление подробного плана, как и откуда ему начать свое путешествие, когда пароход прибудет в Тунис.
— Цветные ленты и бусы я закуплю, пожалуй, в Марселе, — рассуждал вслух Федосей Федосеевич. — Там же, кстати, я приобрету себе пробковый шлем.
Он говорил, расхаживая по комнате из угла в угол, по-наполеоновски заложив назад руки и как-то вновь преображенный. В глазах у него появился мелькающий огонек, и Кравцов припомнил по странной ассоциации виденное им когда-то в детстве желтое казенное здание и на лужайке, внутри ограды, полосатых людей, бродящих туда и сюда. Потом, стирая как губкой это воспоминание, он подумал о том старичке в выцветшей шляпе («Как его… Клопи… Клопин…») и о необычной теории счастья, которую тот ему проповедовал.
— А на Канарских островах, — продолжал
Федосей Федосеевич подошел к окну и устремил свой взор куда-то за вечереющие кровли домов. Потом, повернувшись к Кравцову, глядя на него сквозь очки все теми же вспыхивающими глазами, он повторил:
— Слоновую кость…
И, как бы очнувшись от сладкого сна, он провел ладонью по своей седой, совершенно серебряной гриве.
Такие разговоры, вернее монологи, так как Кравцов был только безмолвным слушателем, происходили теперь довольно часто. Следует еще отметить, что на географической карте появился новый ряд синих флажков, загибающийся куда-то на восток от Дакара. Когда Кравцов спросил у Федосей Федосеевича, не думает ли он повторить рейд Ливингстона, пройдя сам поперек Африки, старик только покачал головой.
— Ливингстон был неисправимым романтиком, — сказал наконец Федосей Федосеевич. — Он был типичным интеллигентом со всеми слабостями, свойственными этому классу. И не нам, закаленным в огне революции, следовать его примеру. Нет, нет, конечно, я не пойду по его стопам. Бессмысленно лезть в область, пораженную желтой лихорадкой, раз есть возможность избрать наиболее безопасный путь. И я возьму в качестве проводников негров из племени сомали. Эти люди, судя по описаниям, похожи на тургеневских мужичков, на добродушных Калинычей, всегда готовых оказать вам услугу. А мне не хотелось бы, мой юный друг, прибегать к грубой силе. Я уже говорил вам не раз и теперь повторяю опять: главным оружием культурного человека должно быть всегда только слово.
Федосей Федосеевич мог говорить беспрерывно.
Однажды, когда душным июльским вечером Кравцов, как обычно, зашел на склад, Федосей Федосеевич встретил его совсем непонятной фразой.
— Уанга, — сказал он, глядя в упор на Кравцова. — Лапата куринга акор лала лулу. — Потом, улыбнувшись счастливой улыбкой, он объяснил — Это пока только предварительные упражнения. Я их составил сам, желая приучить свой язык к новой тональности речи. Ведь мне придется, мой друг, изучить жаргон дикарей.