Канувшие и спасенные
Шрифт:
В Освенциме «есть» обозначалось словомfressen, которое в литературном немецком употребляется исключительно по отношению к животным. Выражение «hau' ab» (единственное число глагола abhauen в повелительном наклонении) соответствует выражениям «иди к черту», «отстань», «отвяжись», хотя исконное значение этого глагола в настоящем немецком — «отсекать», «срубать». Вскоре после войны со мной произошел казус. Желая попрощаться после деловых переговоров с благовоспитанными представителями фирмы Bayer, я безо всякой задней мысли сказал: «Jetzt hauen wir ab». Получилось, что я сказал: «А теперь убираемся отсюда к черту». Немцы вытаращили глаза, потому что стилистически фраза резко отличалась от предыдущего разговора и явно не относилась к рекомендованным на курсах иностранных языков. Я объяснил коллегам (вызвав всеобщее замешательство), что немецкий учил не в школе, а в лагере, который назывался Освенцим. Но поскольку я выступал в роли покупателя, они продолжали держаться со мной почтительно. Позже я обратил внимание, что и произношение у меня грубое, но я не собирался его смягчать, как не собирался сводить лагерный номер, вытатуированный
Естественно, на лагерный жаргон сильное влияние оказывали языки, на которых говорили заключенные и местное окружение. В Освенциме это были польский, идиш, позднее — венгерский, а также силезский диалект. Из нечленораздельного ора первых лагерных дней всплывают пять-шесть выражений явно не на немецком языке, которые, как мне тогда казалось, должны иметь отношение к основополагающим вещам и понятиям, таким как работа, вода, хлеб. Они врезались в память, записались необъяснимым механическим образом (я уже говорил об этом), и только спустя много лет я вынудил одного своего польского друга перевести мне эти таинственные выражения. Оказалось, они означают холеру, собачью кровь, гром и сукина сына; три первых употребляются в качестве междометий.
Идиш фактически был вторым языком общения в лагере (позднее его вытеснил венгерский). Я не только не понимал его, но до лагеря вообще имел очень смутное представление о его существовании; оно складывалось из нескольких историй и фраз, слышанных мной от отца, который в свое время несколько лет проработал в Венгрии. Польские, русские, венгерские евреи удивлялись, что мы, итальянцы, не знаем идиша: такой еврей не мог не вызывать подозрения, даже недоверия, тем более что эсэсовцы называли нас «бадоглио», [41] а французы, греки и политические — «Муссолини», так что, не говоря даже о проблемах коммуникации, итальянскому еврею в лагере приходилось не сладко. После заслуженного успеха книг братьев Зингер и многих других писателей выяснилось, что идиш-древний диалект немецкого языка, отличающийся от современного немецкого как лексически, так и характером произношения. С идишем у меня было больше мучений, чем с польским: я совсем его не понимал, хотя, казалось бы, должен был понимать. Слушая с напряженным вниманием, я часто не мог разобрать, на каком языке обращаются ко мне или говорят вокруг — на идише, немецком или смеси того и другого. Некоторые польские евреи, настроенные доброжелательно, пытались «онемечить» свой идиш, чтобы мне легче было их понимать.
41
искаженное произношение фамилии маршала Бадольо, ставшего премьер-министром Италии после свержения Муссолини в 1943 году.
Редкий пример влияния идиша на немецкий есть в моей книге «Человек ли это?». В главе «Краус» я привожу слова французского еврея польского происхождения Гунана, обращенные к венгру Краусу: «Langsam, du, bloder Einer, langsam, verstanden?». Если перевести это дословно, получится: «Медленно, ты, дурной один, медленно, понятно?» Звучала фраза немного странно, но я был уверен, что именно так она была произнесена тогда, тем более что записал я ее по свежей памяти, в 1946 году. Немецкого переводчика мне убедить не удалось: я, мол, или ослышался, или не так запомнил. После долгой эпистолярной дискуссии он убедил меня исправить текст, казавшийся ему неприемлемым. В результате в опубликованном немецком переводе фраза звучит так: «Langsam, du, bloder Heini, langsam, verstanden?» (Хайни — уменьшительное от Хайнрих, Генрих). Но позднее в прекрасной книге об истории и структуре идиша (J. Geipel. Mame Loshen. London: Journeyman, 1982) я обнаружил типичную для этого языка форму «Khamoyer du еупег!» («Осел ты, один!»). Значит, моя механическая память меня не подвела.
От отсутствия и недостатка коммуникации не все страдали в равной мере. Некоторые, одиночки по натуре или привыкшие к одиночеству еще в прежней, «гражданской» жизни, казалось, не страдали от изолированности, и это безразличие к своей обособленности, равнодушие, отношение к исчезновению слова как к должному было фатальным симптомом, свидетельствующим о приближении окончательной апатии. Большая часть заключенных, прошедших критическую фазу посвящения, пытались обезопасить себя, каждый по-своему: одни собирали информацию по крохам, другие распространяли ее сами, без разбора пересказывая новости — хорошие и плохие, правдивые и ложные, а то и просто придуманные; у третьих всегда были «ушки на макушке», чтобы уловить и объяснить любой знак, посланный с земли или с неба. К недостатку коммуникации внутри лагеря добавлялся недостаток коммуникации с внешним миром. В некоторых лагерях изоляция была полнейшая. Мой лагерь Моновитц-Освенцим можно было считать в этом плане привилегированным: почти каждую неделю он пополнялся «свежими» заключенными со всех концов оккупированной Европы; новички привозили последние новости, часто рассказывали то, чему сами были непосредственными свидетелями. Игнорируя запреты, не думая о грозящей нам опасности, если кто-нибудь донесет в гестапо, мы в рабочее время разговаривали с польскими и немецкими вольнонаемными, иногда даже с английскими военнопленными, доставали из мусорных баков газеты (не больше чем недельной давности) и жадно читали их от корки до корки. Один мой находчивый лагерный товарищ, журналист по профессии, двуязычный, как все эльзасцы, хвастался, что подписан на Volkischer Beobachter, самую авторитетную в то время ежедневную немецкую газету. Каким образом? А очень простым! Попросил одного надежного немецкого рабочего подписаться на свое имя, оплатив подписку золотой коронкой из собственного рта. Каждое утро во время долгого ожидания переклички на Appelplatz [42] он собирал нас в кружок и сообщал нам последние новости.
42
Площадь
7 июня 1944 года мы увидели английских военнопленных, направлявшихся на работу. Что-то в них изменилось: подтянутые, грудь вперед, веселые и смеющиеся, они шли в ногу бодрым размашистым шагом, и охранник, уже немолодой немец, начал заметно от них отставать. Они приветствовали нас победной буквой «V» из разведенных в стороны указательного и среднего пальцев, а на следующее утро мы узнали, что из своих тайных источников они получили сведения о высадке союзников в Нормандии. И для нас это было великой радостью, казалось, до свободы уже рукой подать. Однако в большинстве лагерей дела обстояли намного хуже. Вновь прибывшие депортировались из других лагерей или из гетто, в свою очередь также отрезанных от внешнего мира, и могли рассказать лишь о тех чудовищных делах, что творились у них и с ними. Они не работали, как мы, бок о бок с вольнонаемными из десяти-двенадцати разных стран, а трудились на сельскохозяйственных работах, в небольших мастерских, каменоломнях, песчаных карьерах, а также в шахтах, где смерть косила их так же, как рабов в Древнем Риме или индейцев, закабаленных испанскими конкистадорами; во всяком случае никто оттуда не вернулся, чтобы свидетельствовать. Новости «из мира», как принято было говорить, доходили до них нечасто, да и верить им было трудно. Люди чувствовали себя всеми забытыми, словно их бросили умирать в средневековые oubliettes [43] .
43
Подземелья, каменные мешки (фр.).
Евреям, врагам по определению, нечистым, распространяющим нечистоту вокруг и разрушающим устои, была запрещена самая ценная связь — связь с родиной и близкими. Кто не понаслышке знает, что такое изгнание в любом из многих возможных вариантов, тому не надо объяснять, как мучительна потеря этой связи. Она вызывает смертельную тоску, несправедливое чувство обиды за то, что ты оказался брошенным. Почему они не пишут? Почему не хотят помочь? Ведь они на свободе! В те годы нам представился случай убедиться в том, что на большом континенте свободы свобода коммуникации занимает обширную территорию. Это как здоровье, истинную ценность которого понимаешь, только потеряв его. Но отсутствие свободы коммуникации — проблема не только отдельного индивида; на тех пространствах или в те времена, когда свобода коммуникации парализована, быстро увядают и все другие виды свободы, их убивает отсутствие дискуссий, неприятие различных мнений и диктат одного, общего для всех мировоззрения. Известный тому пример — безумная генетика, насаждавшаяся в СССР «академиком» Лысенко, который при отсутствии свободного обмена мнениями (его оппоненты были отправлены в Сибирь) в течение двадцати лет наносил вред сельскому хозяйству. Нетерпимость порождает цензуру, цензура порождает игнорирование чужого мнения, а следовательно, и нетерпимость; создается порочный круг, из которого трудно вырваться.
Политические заключенные получали вести из дома каждую неделю, и для нас это был самый скорбный момент, ведь он безжалостно напоминал нам о том, что мы — другие, отверженные, оторванные от родных мест да и от всего рода человеческого. Отчаяние охватывало нас, вытатуированный номер жег руку, мы не сомневались, что никогда уже не вернемся домой. Впрочем, если бы нам даже и разрешили написать по одному письму, куда бы мы его послали? Семьи европейских евреев сгинули, потеряли друг друга, рассеялись.
Мне (я рассказал об этом в книге «Лилит») несказанно повезло: я смог обменяться несколькими письмами со своей семьей. За эту возможность я благодарен двум совершенно разным людям — пожилому малограмотному каменщику и молодой добросердечной женщине по имени Бьянка Гвидетти Серра (теперь она известный адвокат). Уверен, в том, что я выжил, большая заслуга их обоих, но, как я уже говорил, каждый выживший и вернувшийся из лагеря — скорее исключение, чем правило; хотя мы сами, надеясь освободиться от преследующего нас прошлого, стараемся забыть о нем.
V. Бесполезная жестокость
Название этой главы может показаться провокационным, более того, оскорбительным: разве существует полезная жестокость? К сожалению, существует. Смерть, даже естественная, милосердная, — все равно жестокость, но, как ни горько это признавать, жестокость полезная: жить в мире бессмертных (свифтовских струльдбругов) немыслимо, невозможно; такой мир был бы еще бесчеловечнее нашего сегодняшнего, сверх всякой меры бесчеловечного мира. Нельзя также назвать бесполезной жестокостью и убийство: Раскольников, убивая старуху-процентщицу, преследовал определенную, хотя и преступную цель, так же как и Принцип в Сараево, и те, кто похитил Альдо Моро на улице Фани. [44] Если не принимать во внимание маньяков, тот, кто убивает, всегда знает, зачем он это делает: ради денег, чтобы уничтожить врага, подлинного или мнимого, чтобы отомстить обидчику. Войны отвратительны, они — худший способ разрешения противоречий между нациями или группами людей, но бесполезными их не назовешь: воюющие стороны всегда преследуют те или иные цели, чаще, правда, несправедливые и порочные. Причинять страдания не является их основной задачей, однако они причиняют их массам людей — мучительные, незаслуженные, хотя для них это всего лишь сопутствующий эффект, один из побочных результатов. Что касается двенадцати лет гитлеризма, уже вписавшихся в пространственно-временное историческое полотно, они отличалцсь насилием как самоцелью, бесполезной жестокостью, направленной исключительно на причинение боли; и даже если нацизм ставил перед собой цели, достижение их всегда было сопряжено с чрезмерностью, непропорциональной самим этим целям.
44
Председатель христианско-демократической партии Италии А. Моро был похищен бойцами Красных бригад весной 1978 года в Риме и убит спустя пятьдесят дней заточения.