Капитальный ремонт
Шрифт:
Тишенинов улыбнулся: Кудрин любил разговаривать на философские темы. Идейность? Действительно, что можно было о ней сказать?
— Очень вы в корень любите смотреть, Федор Гаврилыч, — ответил он, тяжело ворочая языком. — Это хорошо, что везде материальную причину ищете, это правильно. Только оставьте хоть что-нибудь на долю сознания человеческого. Человек тем от животного и отличается, что способен мыслить отвлеченно, порой самого себя забывая. Можно ведь и чужую беду умом так понять, что она больше своей казаться будет. А перед нами история, Федор Гаврилыч, и в ней сквозная — на все века — несправедливость, порабощение богачами бедняков. Вот и пойдешь на борьбу и других за собой будешь звать, чтобы всем лучше было… Это трудно рассказать. Может — семейное. Отец
— А отец ваш потом кем служил, зарабатывал-то хорошо? — неожиданно спросил Кудрин.
— Чиновником в почтовом ведомстве, восемьдесят рублей получал.
— Вот то-то и оно! — усмехнулся Кудрин торжествующе. — Отсюдова и революционность в вас сидит. А получал бы он триста — ходили бы вы теперь в меньшевиках. Я про это и допытывался.
Тишенинов рассмеялся.
— Уж очень это просто у вас выходит, Федор Гаврилович, — сказал он, разминая катышек сероватого хлеба. — Вроде какого-то прогрессивного налога: до ста рублей в месяц — большевик, со ста до трехсот — меньшевик, с трехсот до четырехсот — либерал, а с шестисот — октябрист… Так, что ли?
— Да нет, — отмахнулся Кудрин. — Вы слушайте, я верно говорю. Нашу жизнь надо опытом понять. Как это Маркс писал: «нечего терять, кроме цепей», — а коли этих цепей на себе не носите, обязательно уловочку найдете, оправдание такое вот той несправедливости, что вы поминали. Материальная база — она все, Егор Саныч, на ней весь мир стоит, и с нее все концы искать надо… Я вот вам, скажем, доверяю, а иному интеллигенту, хоть он в доску при мне расшибись, ни на сколько не поверю: сдаст. В серьезный момент сдрейфит, будьте покойны! От них, вот от таких, меньшевики и плодятся: «мы да вы, да мы вместе», — слов хоть пруд пруди, а на деле — фига: шалтай-болтай, зюд-вест и каменные пули… Вот в пятницу, когда бой у нас на Путиловском вышел, выступил на сходке такой. Нелегальщик, под слежкой. Ну, конечно, — в хлопки. Все будто правильно: и бакинцев приветствует, и за стачку солидарности говорит, а до лозунга дошел — стоп машина, меньшевистские позывные за полторы мили видать: «Выдвигайте экономические требования вместе с бакинцами: первое, чтоб восьмичасовой, второе, чтоб квартиры», и так далее и тому прочее… Откричал свое — и слазит. Тут я его и прихлопнул. Что ж, говорю, нам подсовывают, товарищи! Волынку подсовывают? Против кого он нас, товарищи, зовет? Против фабрикантов он нас зовет. А разве мы не знаем, кто за фабрикантами стоит? Правительство стоит, царская ненавистная власть. А можем мы, говорю фабриканта рифовым узлом скрутить, если правительство останется с полицией да с казаками? Не можем, говорю. Надо, говорю, товарищи, в корень бить, а корень в Зимнем дворце сидит. Корень вырвем — и дерево свалим…
Кудрин даже встал с окошка.
— Тут я как-то ловко так сказал, сейчас не помню. В горячке сказал. Знаете, какое усилие чувств бывает, когда на тебя, что на апостола какого, рабочая масса смотрит, каждое слово ловит… Одним словом, ввернул насчет того, что экономические лозунги объявляют войну фабрикантам, а вот политические — самому правительству, это я в «Что делать» читал… Полное давление в людях развил, так и пошли все со двора… За демократическую республику!
— Не кричи ты, Федя, Гаврюшку разбудишь… соседи услышат, — сказала Федосья мягко.
Кудрин огляделся и опустил поднятую руку.
— Верно, забылся малость, — сказал он, улыбаясь, — зато пошли, и как пошли! Что лава какая…
Тишенинов поднял на него воспаленные глаза.
— Федор Гаврилович, — начал он, волнуясь; бледные и худые скулы его костисто высунулись вперед. — Вот вы вывели людей на шоссе… Ведь вы же их повели, правда?.. И сами знаете, что потом произошло… Сколько из них на месте осталось?.. И вот я: тоже сегодня вывел на мост лесснеровцев, думал обманем полицию французской овацией… Женщину казаки смяли лошадьми с девочкой, насмерть… Они мне душу давят, ведь на мне их смерть, а на вас тех… И вы и я обязаны были предвидеть, чем
Кудрин посмотрел на него, не совсем понимая.
— Ну, убили. Так как же?
— Так убили-то их — мы с вами?! Своих убили!
Кудрин напустил слюны в папироску и выкинул зашипевший окурок в окно. Потом он поднял голову, и Тишенинов заметил в его глазах то непроницаемое, что порой — в резкие моменты — появлялось в них и пугало его. Кудрин помолчал, играя задвижкой окна, и потом негромко сказал:
— Какой это дурак вам сказал, что революция без крови делается? Ну, а кроме, — давайте поспокойнее: сколько на путиловском шоссе убитых было? Десятки. И сколько по всему Питеру на другой же день на улицу вышло? Сотни тысяч.
— Так это я понимаю! — перебил Тишенинов в отчаянье. — Понимаю… А вот неужели вас не мучают те… тогда в пятницу… которых вы сами на штыки повели?
Кудрин хрустнул задвижкой и вдруг выругался длинным и сложным матросским загибом впереверт, в святых апостолов и весь царствующий дом. Это было так неожиданно грубо, что Тишенинов вздрогнул и, растерянно встав, подошел вплотную к Кудрину, как бы закрывая Федосью от этого потока страшной флотской брани. Но Кудрин кончил ругаться так же внезапно, как и начал, и, отвернувшись от Тишенинова, нагнулся в окно, видимо стараясь успокоиться. Тишенинов смотрел на него, ожидая ответа, но Кудрин молчал, разминая в пальцах новую папиросу.
Тяжелая тишина стала над комнатой. Тишенинов понял, что этой внезапной грубой бранью Кудрин, очевидно, хотел прикрыть то, что, вероятно, саднило и в нем и что было неизбежно и нужно, но для человеческих сил слишком значительно. Студент шагнул вперед. Душевная тяжесть, томившая его, нашла отголосок. Он хотел сказать об этом возможно проще и мягче и этим облегчить себя и раскрыл было рот, как Кудрин резко пошевелился на подоконнике и приподнял руку, останавливая его.
— Постой, — сказал он неожиданно на «ты» и еще больше перегнулся в окно. Тишенинов тоже свесил голову вниз. Она сразу стала кружиться. Приступ лихорадки опять потряс его тело, но он пересилил его, напряженно прислушиваясь к тому, что услышал Кудрин.
Снизу нарастал странный непрерывный гул. Большие массы людей, очевидно, приближались к Триумфальным воротам, распахнувшим в акварельное небо огромную свою арку. Покамест был только нарастающий шум приближения тысячи ног, но никто еще не показывался.
Отсюда, из окна, Триумфальные ворота были видны во всем своем тяжком величии. Бронзовые воины стояли на пьедесталах меж колонн, тускло отливая латами на вялом свете фонарей. Шестерка вздыбленных коней на парапете свода влекла в колеснице фигуры Славы и Победы; на погасающем небе кони выделялись четко и прекрасно. Странной была эта арка здесь, в захолустье Петербурга, среди низких деревянных домов. Тишенинов усмехнулся. В этой арке была непобедимая ирония истории. Здесь под бронзовой надписью аттика: «Победоносной российской императорской гвардии — признательное отечество» эта гвардия вступила в бой с народом, несущим прошение царю. Слава и Победа простерли свои венки над кровавым месивом, составленным гвардейскими пулями из представителей признательного отечества. Триумфальные ворота оказались кстати: 9 января 1905 года революция вошла через них в Петербург, навсегда оставив их широко распахнутыми в историю.
— Идут, — сказал Кудрин шепотом.
Они шли. Мостовая начала дрожать от близкого топота ног; уже зазвякало разбитое стекло в фонаре против окна.
Тишенинов схватил Кудрина за руку в необычайном волнении: это революция шла на Петербург старым известным путем, шла с окраин по окровавленным булыжникам, через свои Триумфальные ворота, неудержимая и гневная!
— Идут! — повторил Тишенинов, задыхаясь.
Он не верил слуху: поступь тысяч приближалась. Когда успели собраться? Почему вечером, почти ночью? Это была не демонстрация, это было восстание!! Бронзовые латники беспомощно застыли меж колонн, огромные, тускло поблескивающие, недвижные. Кони над аркой взвились на дыбы; казалось, они храпят, напуганные приближением массы людей…