Капитан Дикштейн
Шрифт:
Собственно, почему же человек, которого ещё, может оказаться, и не было вовсе, вдруг претендует на чьё-то внимание? Или жизнь оскудела героями?! Или автор уже совсем…
Нет, не из последних Игорь Иванович! Не из последних!..
Судите сами: кроме одной-единственной тайны, о которой и сам он к концу жизни почти забыл, весь он был поразительно открыт во всей своей страстности, искренности и неподкупности.
Что из того, что страсти его охватывали, прямо скажем, небольшие пространства, искренность касалась предметов, как правило, мало задевающих чужие интересы, а подкупать его никто за всю жизнь не пытался, что из того? Разве искренность, страстность и неподкупность
Но более всего подвигает к труду память о тихих летописцах — тех самых, что молчат, выжидая, а после, убеждённые в беспечной забывчивости, начинают сочинять судьбу покойника, сообщают о нём сомнительные слухи и сведения или, хуже того, вычеркивают его из истории вовсе.
— Я, Настя, думаю, надо сегодня кроля забить, того, который с ухом, — с поразительной лёгкостью, за которой едва угадывалось значительное напряжение души, проговорил Игорь Иванович, непринужденно оглядывая кухню. Как известно, кролей у него было шесть, а не десять.
Пока Настя собирается с ответом, можно заметить, что Игорь Иванович очень неплохо знал весь кроличий обиход, и только отсутствие помещения не позволяло ему поставить дело на широкую ногу; звери у него почти не болели, хорошо сохранялся приплод, и снять и выделать шкурку он тоже умел получше многих, только лишь один момент кролиководства, обозначенный словечком «забить», был для него непреодолим. Помнится, когда еще в самый первый раз Настя сказала как-то: «Ты забил бы того, серого, старый уже…» — Игорь Иванович на мгновение замер и, строго глядя Насте в глаза, четко ответил: «Мне это не свойственно». «Того серого» и всех последующих — и серых и белых — забивал сосед Ефимов.
Настя внимательно посмотрела на Игоря Ивановича, стоявшего руки в брюки, и отнесла его внезапное предложение на счет шероховатости характера.
Если бы. все глаза смотрели так, как глаза Анастасии Петровны, то человеческой доброты и правды в нашей жизни было бы гораздо больше!..
Все помнят, как в сорок втором в Череповце на её двенадцатиметровую жилплощадь, где уже и без того ютились пятеро, обрушилась чудом вывезенная из Ленинграда двоюродная сестра с двумя дышавшими на ладан детьми. Гости почти на два, года заняли не только целую кровать, но и три места за столом. И тогда молодые, жаждущие жить, вечно голодные Валентина и Евгения восстали. И тогда прозвучали исторические слова, сказанные Анастасией Петровной просто и непреклонно: «Если кому-то в моём доме плохо — я никого не держу».
Плохо было её детям, и не держала она своих детей.
— А может, он и обедать у нас не будет.
— Как не будет? — встрепенулся Игорь Иванович. — В суд ему к часу. Ну сколько его там продержат? Как раз к обеду и придёт. Я тебе просто удивляюсь.
Настя привыкла к тому, что житейскую свою правоту Игорь Иванович в зависимости от настроения утверждал или удивлением, или обидой.
— Я суп грибной сделаю. Он любит. Тушенки баночку откроем на второе. Худой он, пусть ещё погуляет, — без перехода добавила Настя, имея в виду уже того, с ухом.
На тушенку Игорь Иванович никак не рассчитывал, поэтому решил ответить такой же щедростью:
— У нас есть сдать бутылки? Я бы пивка взял к обеду, к тущенке особенно. Это будет красиво.
— Сам же знаешь, что нет, — спокойно
— Говорю же, что их не примут, — продолжил давний спор Игорь Иванович.
— Не пори ерунду, нормальные поллитровки, как от портвейна, почему это не примут?.. Этикетки сдери, и всё.
— А керосин есть?
— Я сходила.
— Меня почему не разбудила?
— Ты так хорошо спал. А я как в семь проснулась, так и не смогла уснуть… Что-то цвет лица у тебя нехороший.
— Надо эти сидения до ночи кончать, — фырча над раковиной, говорил Игорь Иванович. — Давай за правило: десять часов — отбой. А то всё утро пропадает, самое золотое время.
Настя, уже привыкшая к этим порывам наведения порядка в жизни, только вздохнула; вытираясь жестким вафельным полотенцем, Игорь Иванович вздоха не услышал.
Пять запылённых бутылок заняли место под раковиной.
Раковина была из тех допотопных, что вселились в неказистые петербургские кухни, но не с первым водопроводом, а как бы со вторым, в ту самую пору, когда увлечение лилиями, осокой, водорослями, болотной и морской растительностью и тощими обнаженными женщинами с распущенными волосами стало среди художников повальным и повсеместным. Как именовалась лохань под водопроводным краном до появления этих чугунных чаш волнистого литья, расширяющихся кверху и сужающихся вниз, сказать трудно. Скорее всего именно эти раковины и дали родовое имя всем последующим приспособлениям аналогичного назначения. Раковина эта напоминала большую воронку, была не очень удобна, но заменить её не представлялось возможным, так как расположена она была близко ко входу, а поставить на её место нынешнее прямоугольное эмалированное корытце (Настина мечта) значит стеснить и без того узкий вход на треугольную кухоньку, неведомо как образовавшуюся в процессе множества генеральных реконструкций этого довольно-таки несуразного дома.
Понятно, что читателю в высшей степени неинтересно наблюдать за Игорем Ивановичем, размышляющим над тем, как извлечь остатки подсохшей олифы из непрозрачных и липких бутылок. Читатель, напротив, ждёт незамедлительных объяснений того, как Настя, старшая дочь своего отца, проживавшая, как известно, вместе с сестрами и родителями в прекрасной квартире на Старопетергофском близ Обводного канала, в двух шагах от «Треугольника» и в трёх шагах от знаменитых Нарвских ворот, оказалась в несуразной гатчинской квартирке, состоявшей из трёх небольших кособёдренных треугольников. Собственно, треугольников было два: прихожая с туалетом и кухня, а вот жилая комната скорее всего напоминала слегка перекошенную трапецию.
Лучше всех об этом переселении мог бы рассказать начальник тринадцатого отделения милиции бывшей Коломенской части Гришка Бущуев, только погиб он чуть ли не в первые дни войны, что дало повод острой на язык младшей дочери Евгении при посещении своей бывшей квартиры детства после войны так прямо и сказать Люське Бушуевой: «Это бог его наказал!» — «Женечка, я-то здесь совсем не знаю. Уж не держи зла на покойника»,— только и нашла что сказать Люська Бушуева, вдова при троих детях.
Гришка, став начальником тринадцатого отделения, продолжал жить где-то в скверных условиях возле Московского вокзала, на Лиговке, точнее даже на Курской улице. Квартиру же на Старопетергофском он запомнил с тех пор, когда ещё был опером и ходил на реквизиции, ну а в тридцать пятом, утвердившись в новых правах и полномочиях, открывавших очень большие возможности, он остался верен мечте и с лёгкостью покончил с эксплуататором, гнездившимся у самого порога Нарвской заставы.