Капкан для Александра Сергеевича Пушкина
Шрифт:
Ряд красивых, бархатных аккордов, и полный голос княгини запел:
Погасло дневное светило…Все невольно переглянулись: это были стихи Пушкина. Краска удовольствия залила живое лицо поэта. Все затаилось.
Шуми, шуми, свободное ветрило!Волнуйся подо мной, угрюмый океан!..Вечер все более и более превращался в какую-то литургию новому божеству. Пушкин чувствовал, что выходит
Вскоре московская жизнь с ее непрерывными балами и развлечениями с друзьями надоедает Пушкину. Ему хочется творить, и в начале ноября он уезжает в Михайловское…
Арина Родионовна сидела у окошка, в задумчивости подперев голову рукой. И вдруг за снежным садом нежно запел колокольчик.
– Кого это бог несет? – подняла старуха свою седую голову и стала поскорее налаживать повойник: показаться простоволосой чужим считается великим стыдом. – Бегай скорее, Катюшка, посмотри…
И не успела Родионовна, повязав повойник, покрыть его теплым платком – подарок Пушкина, – как Катюшка, приотворив дверь, испуганно-восторженно почти прошептала:
– Барин молодой!.. Лександра Сергеич…
– Болтай, дура! – сердито оборвала ее старуха. – Я вот завяжу тебе гузно узлом!..
– Да сичас провалиться!.. С места не сойтить!..
Но в прихожей уже слышалась возня и знакомый звонкий смех. Родионовна ахнула и, не слыша под собой ног, покатилась навстречу дорогому гостю. В передней, окруженный всей дворней, уже раздевался Пушкин. И одни целовали руки его, другие в плечико норовили, и на всех лицах сияла самая неподдельная радость. Пушкин был тронут.
– Сашенька, родимый! Да как это ты?
– Мама, здравствуй!..
И, сбросив промерзшую шубу, московский любимец крепко обнял няню.
– А у нас с вечера кошка гостей замывать взялась… – радостно говорила Родионовна. – А я гляжу на нее и думаю: кого это нам Господь пошлет? А он вон кто прикатил!..
И старуха еще раз крепко обняла курчавую голову…
Старый дом сразу наполнился веселой беготней: одни топили печи, другие хлопотали с самоваром, третьи закусить с дорожки собирали… А няня, помогая своему любимцу разбираться, рассказывала ему деревенские новости:
– А меня поп Шкода на слободе-то молитве новой выучил об умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости. И я все об тебе ее читала. Вот Господь и послал тебе царской милости: мне тригорская барышня Анна Миколавна сказывала, как тебя царь обласкал. У обедни я ее на погосте как-то встряла… А народ болтает, будто, вишь, к ним Вревский барин зачастил, будто, вишь, за Зину свататься хочет. Вот и проморгал невесту-то, озорник! Двадцать седьмой уж, а он все скачет… А надысь Анна Миколавна и сама к нам зашла, навестить нас… Посидела с нами маненько, по комнатам походила и опять пошла… Такая-то хорошая барышня, право… Только словно похудела маленько…
Он ничего не сказал, но душою прошло тепло…
И, когда после раннего деревенского ужина он ушел к себе в натопленную спальню и улегся в чистую кровать, – от белья пахло с детства знакомым, приятным деревенским запахом, – он почувствовал, что не уснет скоро, что надо выяснить сначала, что его тревожит. Соня? Саша? Эта странная Анна с ее покорной и упорной любовью? Бедность? Неопределенность положения?.. Но что же делать? Недавно Бенкендорф передал ему поручение Николая «заняться предметами о воспитании юношества»: «предмет сей – писал генерал дипломатично, но безграмотно, – должен
Болела душа. Он как бы подмазывается к царю вопреки своим убеждениям, а его друзья, взгляды которых он разделял, томятся в цепях, в страшной Сибири… Что делать? Что делать? И так, в глубокой тишине, которую знает только русская деревня зимой, тянулись томительные часы. И он как будто забывался…
В окна чуть серел зимний рассвет и торжественно звонил вдали, над снегами, колокол: то святогорские монахи к заутрене православных сзывали. В доме уже началось тихое, утреннее шевеление: слышно было, как Арина Родионовна кашляла осторожно, чтобы не разбудить его, как прошел с тяжелой ношей душистых сосновых дров истопник Семен, как шептались о чем-то девушки…
Он встал, принял ледяную ванну, позавтракал. Но опять и опять внутренняя тревога мешала работать. Он протерзался некоторое время над бумагой и, вдруг с шумом отшвырнув стул, встал: нет, надо пройтись, успокоиться…
Он оделся и бодро зашагал по дороге в Тригорское. Снег весело поскрипывал у него под ногами и в лучах утреннего солнца горел, как россыпь алмазов. Над тихими деревнями стояли позолоченные солнцем кудрявые столбики дыма… И так весело было в груди от ощущения этой свежести снежной земли. Верилось в жизнь, в себя, в счастье, – только вот еще одно маленькое усилие – и пред ним раскроются все золотые дали сразу…
Он подходил уже к границе дедовских владений, и его глаза ласково приветствовали три сосны-великана, друзей его. Осыпанные алмазной пылью, старые сосны блаженно нежились на солнышке…
И вдруг впереди на дороге он увидел темную женскую фигуру. Он сразу узнал ее: то была Анна. Сердце его забилось так, что он даже удивился. Увидав его, она остановилась и невольным жестом прижала руку к сердцу. И когда он с любезной светской улыбкой подошел к ней ближе, он увидел ее сияющие глаза, которые без слов говорили ему все. Она молча смотрела на него, а на Вороноче звонил колокол. Ему стало совестно за свою улыбку. Он почувствовал между этой удивительной девушкой и собой какую-то твердую черту, какой между собой и женщинами он никогда еще не чувствовал. А колокол пел…
– Здравствуйте, Анна Николаевна… – не без смущения сказал он. – Не ожидали? Я шел было к вам… Няня говорила мне, что вы были в Михайловском, и я поторопился отдать вам визит…
– Да, я была у вас… – отвечала она. – Я не отступила перед подражанием вашей Татьяне и пошла… – продолжала она, грея его своими чистыми, строгими глазами. – Но… еще более отравилась там… – опустила она печально голову. – Вы… надолго сюда?
– Да… Нет… Не знаю… – опять смешался он. – Немыслимо работать в Москве… А во мне столько всего накопилось…