Капля крови
Шрифт:
Стоило Черемных представить себе струю обжигающе холодной воды, как ему нестерпимо захотелось пить. Он облизал потрескавшиеся губы и взглянул на спящего Пестрякова, но будить его не отважился — потерплю!
Накануне отхода эшелона на фронт, когда на платформы уже грузили танки, Черемных пошел с сыном в баню. В тот день довелось ему в последний раз надеть выстиранную жениными руками свою собственную, а не казенную рубаху.
Вымыл тогда мальчонку на славу, но разве можно его вымыть впрок: на год, на полгода, ну хотя бы на месяц? Минет неделя, придет время вести мальчонку в баню, а вести
С мучительной отчетливостью увидел Черемных, как жена, держа сына за руку, стоит у входа в баню и ищущим взглядом провожает мужчин: кому бы доверить мальчонку?
Черемных тоже спешит в баню со свертком белья под мышкой, и странно, что Стеша его не видит, не окликает, не подводит к нему Сергейку — не узнала, забыла?
«Это же я, твой Миша!» — захотел крикнуть, а может быть, в самом деле закричал Черемных и очнулся после забытья…
Ему по-прежнему видится Сергейка, но с ним почему-то играют в мяч, куда-то бегут наперегонки, вместе с ним едят что-то очень вкусное, смеются, а чаще плачут немецкие дети.
Дети, с глазами озабоченными, как у взрослых; с глазами, которые уже успели увидеть в жизни столько страшного, что разучились плакать; тех детей трудно чем-нибудь испугать.
Стремительное приближение фронта застигло жителей Восточной Пруссии врасплох. Фашисты уверяли, что русские далеко, что Гитлер ни за что не позволит им перейти границу.
Русские пушки загрохотали страшным октябрьским громом. Беженцы запрудили все дороги, а дороги те остались в тылу нашего танкового корпуса. А бывало и так, что танки двигались по шоссе, обгоняя колонны и обозы беженцев. По асфальту, по брусчатке громыхали танки, батареи, а беженцы плелись по обочинам узких дорог, к которым вплотную подступала осенняя распутица, и тысячи, тысячи ног месили злую, прилипчивую глину.
Черемных видел сквозь люк эту убегающую, но так и не убежавшую Восточную Пруссию.
А иные беженцы, убедившись, что идти некуда и незачем, повертывали обратно, к своим брошенным домам, и эти встречные потоки порождали бурные людские водовороты, создавали тугие пробки на объездах, у мостов, на перекрестках дорог.
Черемных казалось, что вся Восточная Пруссия населена только стариками и детьми.
Девочка и мальчик везут в кресле-коляске дедушку, разбитого параличом. Ноги старика закрыты цветным пледом, в руке он держит белый флаг.
Еле бредет, с трудом вытаскивая немощные ноги из глины, старуха с палками в обеих руках. Ее сопровождает внучек лет пяти, на нем заплечный мешок.
Шагает девчушка и впереди себя катит маленькую коляску с куклой.
Молодая женщина в пестрой кофте и в брюках ведет дамский велосипед без шин и почти без спиц, он катится на колесных ободьях; через сиденье переброшены и болтаются два узла, а раму внизу оседлал мальчик — так женщине легче вести велосипед и соблюдать его равновесие.
Множество детских колясок вышвырнула война
Несколько дней назад Черемных высунулся на стоянке из люка и глазел на беженцев.
И вдруг один мальчик остро напомнил ему Сергейку: те же крутые плечики, тот же шелковистый затылок, та же чуть пританцовывающая походка, рожденная избытком энергии.
Черемных выскочил из танка, рванулся вслед и увидел красивого мальчика со страдальческим выражением лица; страдание таилось в глубине васильковых глаз, в складках горько сжатого рта.
Мальчик вопрошающе, без испуга, без надежды и даже без особого любопытства взглянул на русского танкиста. А позже, когда Черемных подозвал мальчика к танку и протянул полбуханки хлеба, он лишь удивленно поднял брови и тихо сказал:
— Данке шён.
Он слегка наклонил голову, шаркнул ножкой и тут же отдал хлеб шедшей рядом девочке лет четырнадцати, с длинной косой и такими же васильковыми глазами.
В тот момент чинный мальчик уже ничем не напоминал Черемных его Сергейку, мимолетное и сомнительное сходство их испарилось. Но прилив нежности к мальчику в короткой курточке, в чулках до колен — у нас таких чулок не носят, — к мальчику, который и русского слова «хлеб», может быть, никогда не слыхал, долго не оставлял Черемных.
И сейчас, когда он, лежа в темном подвале, вспоминал своего Сергейку, рядом с сыном, как его неведомый приятель, товарищ в играх и сосед по парте, сверхъестественно возникал синеглазый немчонка с голыми коленями.
29 Сегодня вечером Черемных и Пестряков снова заспорили о немцах. В сущности, это был один и тот же надолго затянувшийся спор, в котором ни один не мог убедить другого в своей правоте.
— У тебя сын живет в безопасности, — так Пестряков пытался объяснить мягкосердечие Черемных. — А моя дочь, если жива, у Гитлера на каторге мытарится. Твой дом за тридевять земель от фронта. Сам же говорил: один раз только за всю войну затемнение в Магнитогорске вашем затеяли. И то, кажись, учебное. А мой дом Гитлер сжег. Вот почему ты добрее меня.
— Никогда не поверю, Пестряков, что вся твоя месть живет на таком корму!
— Просто моя память подлинней твоей. Я не только на добро — и на зло памятливый.
— А мне что же — меньше зла доставили фашисты?
— Выходит — меньше.
— Настенька твоя, изба твоя — это все так. Но ты и меня самого прими во внимание. Я вот не знаю, в какой части света числить себя: жив еще или… — Черемных запнулся. — Меня-то писарь списал в потери законно. За что мне-то любить фашистов?
— И я говорю — не за что.
— Но одно дело — фашисты, другое — немцы.
— Да у них каждый второй и третий — фашист. За Гитлера «хайль» кричит. Это у них — с молоком матери. Еще пеленки пачкают, а «хайль» орут.
— Насчет детей — это ты зря…
Пестряков смолк, но по жесткому выражению глаз, по тому, как он смотрел исподлобья, как угрюмо теребил усы, видно было, что Черемных и на этот раз ни в чем его не убедил.
Пестряков рассказал, как у них на Смоленщине каратели мстили партизанам, которые минировали дороги.