Каприз Олмэйра. Изгнанник. Негр с "Нарцисса" (Сочинения в 3 томах. Том 1)
Шрифт:
— А другой человек, тот, что был найден в реке? — перебил Лакамба.
— Это один из его гребцов. Когда бревна опрокинули челнок, они поплыли рядом, но тот, вероятно, был ранен. Дэйн плыл, поддерживая его. Он оставил его в кустах, а сам отправился к дому. Когда все они спустились к нему на берег, сердце его уже перестало биться. Тогда старуха подала совет, и Дэйн одобрил его. Он снял свое запястье и сломал его, надевая его на ногу мертвеца. Он надел свой перстень на руку раба. Он снял с себя саронг и облек в него тело, уже не нуждавшееся в одежде, а обе женщины помогали ему и поддерживали труп. Они хотели обмануть все глаза и сбить с толку всех обитателей поселка, так чтобы те клятвенно могли подтвердить то, чего на самом деле не было, и чтобы никто не мог выдать их, когда приедут белые люди. После этого Дэйн и белолицая
— Гай! — вскричал Лакамба. — Это — мудрая женщина.
— Да, к ней приставлен особый бес, и он-то и нашептывает ей все это, — согласился Бабалачи, — Она с трудом подтащила труп к тому месту, где сбилось много бревен. Все это она проделала еще затемно, едва стихла буря. Потом она стала дожидаться. При первом проблеске зари она тяжелым камнем размозжила лицо покойника и спихнула его под бревна, а сама осталась поблизости ждать, что будет. На заре пришел Махмуд Банджер и нашел тело. Все поверили, и даже я поддался обману — хотя и не надолго. Белый человек — тот поверил и в отчаянии убежал домой. Когда я остался один, то, побуждаемый подозрениями, допросил старуху; опасаясь моего гнева и твоего могущества, она во всем мне призналась и просила тебя помочь им спасти Дэйна.
— Его нельзя выдать оранг-бланда, — сказал Лакамба, — но пускай он умрет, если только это можно устроить так, чтобы не получилось огласки.
— Этого никак нельзя, туан! Вспомни, тут замешана эта женщина; она наполовину белая, с ней невозможно справиться; она, наверное, наделала бы страшного шума. К тому же здесь сейчас находятся офицеры. Они и без того уже страх как сердиты. Мы должны помочь ему ради собственной нашей безопасности.
— Так офицеры очень сердиты? — спросил с любопытством Лакамба.
— Очень. Старший начальник осыпал меня бранью, когда я приветствовал его от твоего имени. Мне думается, — прибавил Бабалачи после минутной паузы, принимая сокрушенный вид, — мне думается, что я еще ни разу не видал ни одного белого вождя в таком гневе. Он сказал, что мы небрежны или еще того хуже. Он объявил мне, что будет говорить с самим раджой, а что я ничего не значу.
— Говорить с раджой? — задумчиво повторил Лакамба. — Слушай, Бабалачи, я нездоров, я удаляюсь к себе. Ты поедешь и скажешь об этом белым людям.
— Хорошо, — сказал Бабалачи. — Я немедленно же отправлюсь на ту сторону. А как насчет Дэйна?
— Постарайся спровадить его. Великая это у меня на душе забота! — вздохнул Лакамба.
Бабалачи встал с места, подошел к своему повелителю и серьезно сказал:
— Одно из наших судов стоит на якоре у южного устья реки. Дальше к северу голландский корабль сторожит главный проток. Сегодня же ночью я отправлю Дэйна в челноке, по скрытым каналам, на наше судно. Отец его — могущественный царь, и он узнает о нашем великодушии. Пусть корабль отвезет его в Ампанам. Велика будет слава твоя, а наградой тебе послужит могущественная дружба. Олмэйр, несомненно, выдаст голландцам труп утопленника за тело Дэйна, и безрассудные белые скажут: «Вот и прекрасно; пусть все успокоится». И забота оставит сердце раджи.
— Правда, правда, — сказал Лакамба.
— А так как все эго будет устроено мной, рабом твоим, то ты наградишь меня щедрой рукой, я это знаю. Белый человек горюет об утраченном сокровище по обыкновению белых людей, которые жаждут долларов. Но позднее, когда все придет в порядок, мы еще, быть может, добьемся сокровища от белого человека. Поэтому необходимо устроить так, чтобы Дэйн был спасен, а Олмэйр остался жив.
— Ступай же, ступай, Бабалачи! — сказал Лакамба, поднимаясь со стула. — Мне очень нехорошо, и я должен буду принять лекарство. Так ты и передай белому начальнику.
Но от Бабалачи не так-то легко было отделаться. Он знал, что, по обычаю сильных мира, господин его охотно взвалил бы на него одного всю тяжесть трудов и опасностей; но он хотел, чтобы раджа разделил с ним его труды. Пусть он очень болен для белых людей, для всех на свете, если ему угодно, — лишь бы он взял на себя исполнение хоть бы части старательно обдуманного плана Бабалачи. Бабалачи нужно было, чтобы с наступлением темноты за Дэйном выслали лодку с двенадцатью гребцами. Может быть, придется прибегнуть к насилию. Нельзя ожидать, чтобы влюбленный ясно различал
Прежде чем спуститься к своей лодке, Бабалачи постоял минутку на широкой площади двора; пышнолиственные деревья гам и сям отбрасывали от себя черные пятнистые тени, как будто колыхавшиеся на поверхности целого потока лучей, ровного и яркого, обтекавшего дома, частокол и реку; над рекой этой поток сверкал тысячью блестящих мелких волн, точно лента, сотканная из лазури и золота, окаймленная яркой зеленью деревьев, стороживших оба берега Пантэя. Среди невозмутимого покоя, предвещавшего начало вечернего бриза, зубчатая линия деревьев неподвижно выделялась на яркой синеве неба; казалось, будто ее провела неверная, дрожащая рука. В обнесенном высоким частоколом дворе стоял аромат увядающих цветов, заброшенный сюда из окрестного леса, да легкий запах вяленой рыбы. Порой к ним примешивалась струя едкого дыма от обеденных костров, когда его носило ветром из-под пышных ветвей и он лениво цеплялся за выгоревшую траву.
В ту минуту, когда Бабалачи взглянул на флагшток, возвышавшийся над купой низкорослых деревьев посреди двора, трехцветный нидерландский флаг слегка затрепетал — впервые ja этот день, хотя и был поднят с прибытием военных шлюпок. Бриз промчался легкими вздохами, тихонько шелестя листвой деревьев, капризно поиграл минуту с символом власти — и в то же время рабства — Лакамбы, потом перешел в резкий порыв ветра, — и флаг широко и свободно взвился над деревьями. Темная тень пробежала по реке, застилая блеск угасающего дневного светила. Большое белое облако медленно проплыло по темнеющему небу и повисло на западе, дожидаясь, пока солнце догонит его. Люди и вещи стряхнули с себя гнет жаркого дня и ожили под первым дуновением прохладного морского ветерка.
Бабалачи поспешил вниз к реке; но прежде чем выйти из ворот, он оглянулся на двор, на его светотень, на его веселые костры, на небольшие группы рассеянных по двору солдат и приближенных Лакамбы. Его собственный дом стоял тут же, среди прочих построек внутри ограды, и самбирский сановник почувствовал, как сжалось его сердце, когда он спросил себя: как и когда ему суждено будет вернуться в этот дом? Ему предстояло иметь дело с человеком более опасным, нежели самое свирепое животное, с которым ему когда-либо приходилось встречаться. Это был человек гордый, своевольный, как все государи, притом влюбленный. Он же шел к нему с речами, внушенными холодной житейской мудростью. Что могло быть опаснее? Что, если вдруг этот человек усмотрит в его словах что-нибудь оскорбительное для своей чести, малейшее неуважение к своим привязанностям и совершит «амок»? Мудрый советник, несомненно, пал бы первой жертвой его гнева и заслужил бы себе в награду смерть. Вся опасность настоящего ужасного положения заключалась в возможности вмешательства со стороны этих дураков, этих белых людей. Перед глазами Бабалачи уже рисовалась картина унылой ссылки в далекую Мадуру. Это было бы хуже самой смерти! А тут еще эта наполовину белая женщина с такими грозными глазами! Разве мог он предугадать, на что способно это загадочное для него существо. Одно было несомненно: она посвящена во все, она знает слишком много, — убить Дэйна безнаказанно нельзя. А между тем острый зазубренный крис, такой верный, такой молчаливый друг, думал Бабалачи, любовно оглядывая свой собственный меч, и со вздохом вложил его обратно в ножны, чтобы распутать узлы на веревке, которой был привязан его челнок. И все время потом, когда он распутывал привязь, отталкивался от берега и работал веслом, он размышлял о том, как нехорошо бывает, когда в государственные дела замешается женщина — молодая, разумеется, ибо он испытывал самое искреннее уважение к зрелой мудрости миссис Олмэйр, он преклонялся перед ее счастливой способностью к интригам, приходящей к женщинам вместе с годами.