Карпинский
Шрифт:
Да не посетует читатель, что мы слишком затянули рассказ об этом невеселом жанре. К нему тесно примыкает другой, который также обычно остается за рамками творческой биографии, а между тем не лишен права на существование. Произведения в этом жанре, как правило, небольшие по объему, но емкие по содержанию; окажись они собранными под одной обложкой, также составили бы солидный том, по объему нисколько не уступающий «поминальному». Мы имеем в виду р е к о м е н д а ц и и и о т з ы в ы; ими вводил он в издательства, научные общества и в академию поколения за поколениями молодых русских ученых. Что делать, судьба поставила его на перекрестке дорог, одна из которых вела в шумную жизнь, а другая — на тихое кладбище; и он встречал или, увы, провожал.
Так вот, рекомендаций и отзывов Александр Петрович написал тоже несколько сотен!
Глава 19
Академия
Академия была небольшая. Бытует несколько превратное представление о старой академии. Устав 1836 года называет ее «высшим ученым сословием России»; невольно представляется с о с л о в и е, количеством не меньше хотя бы купеческого; на деле же существовал тесный к р у г, всего-то полсотни действительных членов. Когда сходились на общее заседание в конференц-зале, то много стульев оставалось пустыми. Карпинский значился в списках Первого отделения академии — физико-математического (сюда входили и естественные науки); на заседания являлось восемнадцать-двадцать человек. Необходимо об этом помнить, потому что это определяло атмосферу, в ней господствовавшую. Академики все были знакомы между собой, большинство их жило в доме на 7-й линии. Чтобы зайти в гости, достаточно было спуститься или подняться на этаж или пересечь лестничную площадку. Академики невольно — с момента получения этого звания и переезда в академическую квартиру — проникались чувством почти родственной связанности между собой — это уж до конца жизни, потому что звание давалось пожизненно. О человеческих слабостях, семейных обстоятельствах, мелких привычках и распорядке дня друг друга они знавали подробно; нелишне заметить, что денежное вознаграждение академики получали примерно одинаковое, что исключало недоразумения.
Келейность, в которой (и не без оснований) упрекали академию публицисты и внеакадемические научные круги, несомненно присутствовала, но имела, если судить объективно, и положительную сторону: порождала чувства единения, спокойствия и уверенности, без которых не может плодотворно идти научная работа. Да ведь и менялась же академия, не стояла на месте, приспосабливалась к требованиям жизни! Обрастала лабораториями, музеями; богатство коллекции зоологического, ботанического, геологического музеев славилось на весь мир; к сожалению, помещения, отведенные для двух последних, не позволяли развернуть экспозиции для осмотра широкой публикой, что значительно снижало их ценность, но ученые иностранные и отечественные приезжали и получали возможность работать (чем охотно и пользовались). Зато Музей антропологии и этнографии и Зоологический музей владели обширными залами, и выставки, здесь устраиваемые, привлекали толпы зрителей (вход, разумеется, был бесплатным).
Физической лабораторией руководил князь Борис Борисович Голицын; он был моложе Карпинского на шестнадцать лет. Князь в молодости был моряком, кончил морскую школу, плавал на корвете «Герцог Эдинбургский», пережил массу приключений. Во внешности его было мало аристократического, да и от ученого немного: простодушное лицо, в зрелые годы фигура несколько расплылась, и он напоминал скорее преуспевающего администратора. Однако ученым был подлинным. Увлекался различными проблемами физики, писал статьи о критической температуре, абсолютных размерах молекул, теории теплоты; изучал явления спектроскопии и рентгеноизлучения; летом 1897 года побывал на Новой Земле для наблюдения за солнечным затмением. Главным научным пристрастием его была сейсмология — наука о колебаниях земной коры, причины которых оставались невыясненными: глубинные катаклизмы, обрушения слоев. Чтобы их познать, необходимо составить четкую картину распространения волн, изучить, как преломляются они, их скорость и так далее, то есть широко поставить измерительное дело, сейсмометрию.
Увлекшись проблемой, Борис Борисович скоро устанавливает, что существующие волноулавливающие приборы малопригодны, дают грубо приближенные показания. Он конструирует свой прибор и налаживает выпуск сейсмографов новой конструкции; в мировую практику они вошли под названием «сейсмографов Голицына». Первыми приобрели их французские инженеры; от них узнали о превосходном качестве русского прибора немцы. Слава распространилась по свету — заявки поступали из разных стран.
Голицын ездил по стране, учреждал сейсмометрические станции; их образовалась целая сеть, весьма разветвленная. К началу мировой войны Россия обладала научно поставленной сейсмометрической службой, пожалуй, даже передовой в мире. Если теоретические изыскания Голицына носили натурфилософский характер (рассуждения о величине молекул и прочее), то сейсмометрические исследования проводились (и на широкую ногу!) с учетом практических нужд государства. Поговаривали, что он вкладывает и свои личные средства, и это вполне возможно, например,
Авторитет русской математической школы был высок еще со времен Леонарда Эйлера. Как раз в это время, кстати говоря, началось обширное международное издание сочинений Эйлера, связанное с кропотливой работой в его архиве, хранившемся в Петербурге, и сложным комментированием. В этой ответственной работе деятельное участие принимали академики А.М.Ляпунов и А.А.Марков. От Эйлера через целый ряд знаменитостей цепочка тянется к Чебышеву — длительное время он считался главою русских математиков. Любопытно привести слова Ляпунова о нем: «Чебышев и его последователи остаются постоянно на реальной почве, руководствуясь взглядом, что только те изыскания имеют цену, которые вызываются приложениями, и только те теории действительно полезны, которые вытекают из рассмотрения частных случаев».
Легко заметить, что Ляпунов формулирует кредо, которым руководствовалась русская математическая школа. Сам Ляпунов — после Чебышева крупнейший отечественный математик — в своем творчестве как раз и сочетал высоту теоретического мышления с конкретными практическими результатами. Обобщенная им центральная предельная теорема теории вероятностей несла в себе огромный теоретический багаж, но в то же время сыграла большую роль в разработке целого комплекса практических вопросов. Его теория устойчивости движения положила начало обширным исследованиям в России и за рубежом. Особое применение она нашла в области гигроскопических устройств и в теории автономного регулирования.
Александр Михайлович происходил из культурной высокообразованной семьи; отец известный астроном, три сына его прославились каждый на своем поприще: один стал композитором, другой — филологом, третий — математиком. Филолог и математик преподавали в Харьковском университете; были очень разными: Борис Михайлович остроумный, подвижный, твердый, жизнерадостный; Александр Михайлович замкнутый, ранимый, тихий. Студенты не валили валом на его лекции (как на лекции брата), но истинные поклонники математики, раз послушав, не могли не полюбить его негромкую, раздумчивую речь. Как-то в аудиторию к нему попал молодой человек по имени Володя Стеклов; студенты знали о нем — и почему-то именно это раньше всего узнали, — что он «племянник Добролюбова... того самого». Да, Николай Александрович Добролюбов, знаменитый публицист и друг Чернышевского, приходился Володе дядей. После лекции юноша подошел к Ляпунову, попросил разъяснить один из выводов; Александр Михайлович пригласил к себе домой, чтобы за чаем продолжить беседу. Прощаясь поздно вечером, посоветовал: «Непременно займитесь математикой всерьез. У вас подготовка неглубокая, но мыслите цепко!»
Владимир Андреевич Стеклов, закончив Харьковский университет, оставлен был при нем, вскоре защитил магистерскую диссертацию, потом докторскую, в 1903 году выбран был членом-корреспондентом Академии наук и к моменту нашего повествования проживал в Петербурге — как и его учитель, который был теперь ординарным академиком. Оба по праву считались крупнейшими математическими авторитетами.
Понятно, мы не стремимся дать развернутую картину деятельности академии в первые полтора десятилетия XX века. В наше повествование попадают ученые, с которыми Александр Петрович был наиболее близок по академии. Именно поэтому, например, переходя к членам Второго отделения (историко-филологического), придется назвать в первую очередь не имя Ключевского, сочинениями которого Александр Петрович увлекался, но с которым лично был знаком поверхностно, поскольку Василий Осипович жил в Москве, а Лаппо-Данилевского Александра Сергеевича, с которым частенько в академии встречался. Тот поставил своей задачей — и это была грандиозная по масштабам задача — издать все русские памятники, акты и грамоты, сопроводив их обстоятельными научными комментариями. С Лаппо-Данилевским связывают создание новой научной дисциплины — дипломатики частных актов; он привлек к археографической работе группу известных археографов и историков (М.А.Дьяконова, С.А.Шумакова, Н.Д.Чечулина и других), так что в совокупности они составляли как бы научный отдел при академии.
Из востоковедов в первую очередь следует назвать не Розена, признанного основателя дисциплин, характерных для академии (изучение народностей России, восточной нумизматики, истории сношений России с восточными государствами), а Сергея Федоровича Ольденбурга, с 1904 года занимавшего пост непременного секретаря. Сергей Федорович, вернувшись из полного тягот путешествия в Китай, занят был обработкой материала, вел изыскания по истории буддизма и буддистских памятников; своеобразная философия буддизма нередко бывала предметом бесед Ольденбурга с Карпинским.