Касание
Шрифт:
Что-то сместилось в ритме судового хода, и Пашка ощутил, как внизу, в машинном отделении, по-особому запульсировало. Сейчас китобоец был как живое, объятое нетерпеньем охоты существо, и машины дрожали, предвкушая бой.
Пашка, прижимая к груди камеру, бросился к гарпунной пушке, где уже прохаживался тучный гарпунер Щедров. Сейчас он был главной персоной на китобойце, и отсвет этой значительности исходил от него.
Пашка спросил Щедрова:
— А вы не промахнетесь?
Тот хмыкнул, даже не взглянув на Пашку:
— На фронте снайпером был, а тут
Пашке стало неловко за наивность своего вопроса, и он прильнул к глазку кинокамеры.
Валуны росли перед глазами. «Стопори!» — махнул рукавицей Щедров, и китобоец замер.
Выстрел грянул нежданно, но Пашка поймал камерой и полет гарпуна, и четкую траекторию этого полета, прочерченную тросом, которым гарпун крепился к телу китобойца.
Кита лебедкой подтащили к судну. Теперь он был распростерт тут весь, и темная его кровь расплывалась в зеленоватой бирюзе воды.
На какое-то мгновение «Вихрь» явился Пашке гриновским «Секретом» в оперенье алых парусов — их отсвет лежал багряно на зелени воды. Но Пашка старался не давать волю мечтательности и отогнал видение.
Он снимал на цветную пленку. Взял кита и воду. И Щедрова снял. Крупно, очень крупно.
Но тут у Пашки перехватило сердце, и кровавые пятна на воде поплыли на палубу. Пашка выругал свое штопаное сердце и страх, который он никогда не мог побороть в такие минуты. Страх, прогнавший его с палубы и засунувший в каюту.
Теперь в домике старпома они ждали, пока транспортный самолет не перекинет их на материк. Но самолеты не летали третьи сутки: синоптики пророчили ураган.
Пашка, свесившись с лавки, поглядел на пол, и, снова растянувшись на лавке, заскользил в своем полусне.
Опять поплыли пятна китовой крови, они карабкались по волнам, но волны стали вдруг черными и пологими, и Пашка вспомнил, что это насыпи песка. Вчера он видел их за домиком: на черном сухом песке багровели пятна, неподвижные пятна лепестков шиповника, отлетевшие с соседнего куста. И тишь стояла над островом, и лепестки точно приклеило.
Океан все месил волны на слипе, но вдруг — будто всю квашню вывернуло на берег — за стеной ахнуло так, что домик испуганно вздрогнул.
Пашка вскочил с лавки («ветерок» — мысль поспешно царапнула сознание), схватил камеру и ринулся на берег. Но новый накат, не достигнув Пашки, взревел и отбросил его от слипа к стене дома. Пашке открылись черные холмы песка, уже не запятнанные малиновыми брызгами лепестков шиповника. Холмы осели, песок с них смело, и перед Пашкиными глазами встал огромный, в человеческий рост куст лопуха. Такие растут только на Сахалине и на Курилах. Ветром лопуховые листы выгнуло, обнажив изнанку, изборожденную вздутыми зелеными жилами. Казалось, эти травяные вены набухли от напряжения, с каким лопух держался за почву под порывами ветра.
Пашку тоже швыряло, но он кое-как наладил камеру и уперся ее глазом в натужный лист лопуха. Камеру рвало из рук, палец не держался на спусковом крючке, однако Пашка, вновь исхитрившись, повернул переключатель, переведя камеру на автоматическую съемку,
И тут его подхватило, оторвало от земли и, как соринку, понесло вдаль и вверх. Наверное, не было страшнее минуты за короткий Пашкин век, но Пашке не было страшно: он даже не думал — он всем телом ощущал стрекот камеры и небывалое свершение своего ремесла: он ловит для людей мгновения, которые еще никто не сумел схватить, запечатлеть. Этот безграничный ураган, готовый сорвать с океана острова, застрял теперь навсегда в маленькой утробе его камеры.
Пашка в вихревом полете пронесся над островом, и оттого, что находился он в этом сверхстремительном движении, если бы кто-нибудь глядел на него с земли, то не мог бы заметить, когда у Пашки остановилось сердце.
Василий Привалов
— Как только пройдут заставка, титры, третья камера сразу берет фотографию старика с ребенком на руках и наезжает до самого крупного плана… Берешь глаза старика, — я повернулся к оператору у третьей камеры.
— Мы же хотели начать с комментария, — сказала Тала. Она произнесла это суховато и отстраненно: наша размолвка на бульваре не растворялась и здесь, в многомерном пространстве студии, пронизанном светом «юпитеров».
Я ответил спокойно, однако тоже, так сказать, без личного отношения к собеседнику:
— Нет, сначала пойдет изображение на музыке. Чисто эмоциональный ввод. — И тут же крикнул осветителю: — Свет на ведущую, как вы светите!
Да, размолвка, первая наша размолвка висела в воздухе, подвешенная на лучах «юпитеров».
Хотя порядок передач и весь облик серии еще не был найден, мы решили записать на видеопленку отдельные части цикла.
Начали с «Хатыни» — до отъезда на Курилы Пашка успел побывать в Белоруссии и отснял мемориал. Хуанито записал на месте звон колоколов, интервью с посетителями. Получилось здорово, материал впечатлял, даже монтажница сказала: «Прямо мороз по коже».
Комментарий все-таки они решили строить по плану, предложенному Хуанито, прослеживая связи гитлеризма и неофашизма. Я рылся в хронике, Тала сидела в библиотеке, но как именно она собиралась написать текст, я не знал. Сказала: «Прикинем на первом тракте». На репетиции то есть. И вот мы прикидывали сейчас.
— Кадр ушел… так… Давайте кинопленку — дорогу от шоссе к Хатыни…
Но кино не дали.
— Вы меня слышите, аппаратная? — Я задрал голову туда, где за стеклом над входной дверью, точно на огромном экране испорченного телевизора, колыхались силуэты ассистента, звукорежиссера и Ромки.
— Мы вас слышим, — рупорным голосом ответил ассистент. — Минуточку.
— Я вступаю после пленки? — по-прежнему безучастно спросила Тала.
Она сидела в выгороженном для ведущего интерьере у столика в глубоком кресле, и вся ее поза выражала причастность к работе и непричастность ко мне. Начиная злиться, я буркнул оператору. Я адресовался не к ней. Ее нет, раз нет человеческого общения.