Касание
Шрифт:
— Простите, простите, но что делать, я люблю вас, люблю и все… Я бы никогда, но я подумала — вас завтра уже не будет… Я никогда не увижу вас, простите… — Она захлебывалась словами, точно пугаясь, что я не стану слушать.
Я продолжал молчать. Не потому, что не хотел обидеть ее тем, что ответить на ее излияния мне было нечем. Я просто не знал, что говорить. И тупо молчал, позволяя говорить ей. Говорить просительно и смиренно. Отчего совсем неожиданной оказалась решительность, с которой она вдруг сорвала с себя шапочку, распахнула халат, под которым
Сокрушающая стремительность, с какой вырвались на свободу ее волосы, крупная грудь, все ее полноватое, но стройное, тело, смахивала на бунт заключенных, взломавших тюремные решетки и ринувшихся невесть куда, сметая оробевшую охрану.
А детский голосок эта властная стремительность не изменила:
— Можно, можно мне к вам?.. Я бы никогда, никогда не попросила, не решилась… Но завтра вас уже не будет. И все… Я так люблю вас…
Мне вдруг стало смешно: распростертая великанша произносит монолог с этим неподходящим к мизансцене «вы». Но через минуту я уже перестал улыбаться. Елена оказалась в моей постели. Правда, успел подумать: «А бабенка-то видать, умелая и бывалая. Такое учинить скромница не решится».
В эту ночь все в Елене, как говорят режиссеры, было «не в образе». Мрачная молчальница, она оказалась говоруньей с робким детским голоском. Монументальность обернулась суетностью. И еще. Я потрясенно обнаружил, что «умелая и бывалая» — непорочна, как юная монахиня.
В ту ночь я был мужчиной, нормальным мужчиной, без своих привычных комплексов. И был этому рад. Мне ведь и самому уже начинало казаться, что я неполноценен.
Изменил ли я Ксении? Нет. Случайная физическая близость с женщиной не имела к моей любви ни малейшего отношения. Я даже в мыслях не свел эти понятия. Разными понятиями была близость с этими женщинами. Любовь к одной и случайное присутствие другой? Нетерпеливое ожидание и почти безучастное принятие неожиданности? Разящая непохожесть повадок и тел этих женщин, наконец? Нет. Это было существованием в разных пространствах. Разные, несопоставимые, как стихия и житейский факт.
Мне даже не пришло в голову задуматься: а как бы я реагировал, узнав, что у Ксении случилось нечто подобное?
В комнате стоял кислый запах лежалых овчин, хотя откуда бы взяться овчинам в городской многоэтажке? Но эта вонь наполнила воздух, и меня стало подташнивать. Я сам мысленно усмехнулся подобной чувствительности: тюрьма отнюдь не лелеяла обоняние изысканными ароматами. Но эти четверо, собравшиеся в новоявленной конспиративной квартире, похоже, запаха не ощущали. Были деловиты и снисходительно-сочувственны ко мне и моей лагерной эпопее. Трое мужчин и женщина, хозяйка комнаты.
Все было разыграно по известным правилам нелегальных встреч: собрание партгруппы замаскировать под встречу старых друзей. На столе оплетенная бутыль с вином и кое-какая закусь, к которой никто не прикасался. Никого из них я не знал, только одного, председателя собрания, седого, хриплоголосого горбуна смутно помнил по
Женщина же — явно просто квартирная хозяйка. Оплывшее лицо цвета старого бараньего жира, утлый пучок сизых волос. Под застиранным крапчатым платьем подрагивала квашня усталого живота многодетной матери. Даже для конспиративного облика явки такой персонаж казался нарочитым.
Трое молчали, говорил только Председатель. Задавал короткие вопросы, давал краткие наставления. Смысл беседы был таков: после выхода из тюрьмы партия дала мне месяц отдыха, но сейчас пора включаться в борьбу с ненавистным режимом «полковников», людей мало, дорог каждый идейный борец, поэтому меня и разыскали.
Одно и то же шло по кругу уже в третий или четвертый раз, я покорно со всем соглашался. Женщина сидела напротив меня, подперев щеку ладонью, локоть упирался в обширный живот. В какой-то момент, когда, казалось, уже все было проговорено, она полусонно спросила:
— А все-таки я не очень понимаю, как товарища Янидиса могли выпустить?
— Я же объяснил: мой друг Захариадис…
— Это мы слышали, — не дала мне договорить женщина, — но ведь никого полковники не отпускают, а вас выпустили. И как вы могли принять помощь от друга наших врагов?
— Он, прежде всего, мой друг.
— Ну, этим хвастаться не стоит, — вступил старший из «братьев».
— Я не хвастаюсь. Я объясняю, как было дело. Мне жаль, что другим заключенным нельзя было помочь подобным образом.
— Жаль? — Женщина с прытью, которой от нее невозможно было ожидать, вскочила с места: — Жаль? Не вам жалеть наших боевых товарищей. Никто из них не принял бы свободу из рук буржуазных приспешников режима. — Она уже кричала в голос: — Наши товарищи предпочитают умреть несломленными в застенках!
— А вам-то откуда известно, что предпочитают в застенках? — не сдержался я.
— Мне? Мне? Мой муж умер в тюрьме, он умер, но не сдался, не продался за подачки!
— А может ему и не предлагали. — Она начинала меня жутко раздражать. Ответом была истерика:
— Товарищи! Он провокатор, засланный в наши ряды! Я клянусь, вдумайтесь, товарищи — он на свободе! Вы знаете еще кого-нибудь, кого выпустили на свободу? Посмотрите — у него целы руки и ноги, значит и в тюрьме он был осведомителем.
Что я должен был делать? Снять рубашку и демонстрировать шрамы? Но тут вступил Председатель:
— Спокойно, Ирэне, ты перебираешь. Мы не знаем, как вел себя товарищ Янидис в тюрьме.
— Но в одном Ирэне права, — снова вступил старший «брат», — товарищ Янидис не имел права принимать милость «полковников». Его малодушие — пятно на совести партии.
— Товарищ Янидис! — взвизгнула женщина. — Товарищ! Как вы можете называть товарищем труса и перерожденца! Его нужно гнать из партии! Я ставлю вопрос о немедленном исключении.