Каталина
Шрифт:
Он выбрал отрывок, описывающий торжественное объявление эдикта веры, auto da fe, которое увенчало карьеру фра Бласко в Святой палате, как упоминалось ранее, доставило безмерное удовольствие принцу, теперь королю Филиппу Третьему, и во многом послужило причиной назначения инквизитора епископом Сеговии.
Торжественная церемония состоялась в воскресенье, чтобы никто не мог найти предлог и уклониться от присутствия при совершении столь важного события. Участвовать в аутодафе считалось делом богоугодным. Для привлечения еще большего числа зрителей каждому полагалась индульгенция сроком на сорок дней. На центральной площади Валенсии воздвигли три огромных трибуны: одну — для инквизиторов, чиновников Святой палаты и священнослужителей, вторую — для городских властей и дворянства и третью — для грешников и их духовных пастырей. Празднество началось прошлым вечером
В ночь перед аутодафе инквизиторы посещали приговоренных к сожжению, сообщали им об их участи и приставляли к каждому двух монахов, чтобы облегчить несчастному встречу с господом богом. Но в ту ночь отец Балтазар, младший инквизитор, остался в постели, мучаясь от колик, упросив дона Бласко освободить его от этого неприятного дела.
На заре у зеленого креста отслужили мессу и перенесли хоругвь к тюрьме инквизиции. Заключенных и монахов покормили завтраком и вывели из камер. Первых одели в sambenito, желтые туники, на одной стороне которых были написаны имена, место жительства и совершенные преступления, а на другой — нарисованы языки пламени, у тех, кого ждал костер. В одной руке каждый нес зеленый крест, в другой — зажженную свечу. Во главе процессии шел священник с крестом, обернутым в черное, и псаломщик, за ними — раскаявшиеся грешники, далее несли изображения или скелеты тех, кто, покинув Испанию или умерев естественной смертью, избежал справедливой кары. И наконец — приговоренные к сожжению, в сопровождении монахов, проведших с ними ночь. Дворянин высокого происхождения нес ларец красного бархата, инкрустированный золотом, в котором лежали приговоры. Замыкали шествие приор доминиканского монастыря с хоругвью Святой палаты и инквизиторы.
Стоял прекрасный солнечный день, когда у молодых и старых играет кровь и особенно остро чувствуется радость жизни. Процессия медленно продвигалась по кривым улочкам, пока не достигла площади. Не только с полей и оливковых рощ, разбросанных вокруг Валенсии, но и с виноградников Аликанте и плантаций финиковых пальм Элче стекались в город толпы людей. Окна окружавших площадь домов сверкали богатыми нарядами аристократии. Принц и его свита наблюдали за церемонией с балкона ратуши. Осужденных рассаживали на отведенной им трибуне в соответствии с тяжестью совершенных ими преступлений. Нижние скамьи занимали совершившие мелкие прегрешения, верхние — более серьезные. На двух кафедрах восседали судьи. Секретарь зачитал текст клятвы, согласно которой все присутствующие обязывались повиноваться Святой палате и способствовать ей в полном искоренении ереси и еретиков. Затем оба инквизитора поднялись на балкон к принцу, и тот на Евангелии поклялся защищать католическую веру и Святую палату, наказывать еретиков и вероотступников и всячески поддерживать инквизицию в ее борьбе за чистоту истинной веры.
Между кафедрами установили скамью, на которую поодиночке выводили преступников, и с одной из кафедр оглашали приговор. За исключением тех, кого ждал костер, они впервые узнавали о своей участи, и, так как многие от волнения теряли сознание, Святая палата из милосердия снабжала скамью перилами, дабы, упав, они не могли сильно расшибиться. В тот день один раскаявшийся грешник, измученный пытками, умер прямо на скамье. После вынесения последнего приговора осужденных передавали светской власти. Святая палата не только не убивала еретиков, но и советовала светской власти не пользоваться мечом правосудия, а действовать согласно писанию: «Кто не пребудет во мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет, а такие ветви собирают и бросают их в огонь, и они сгорают». Еретиков сжигали, а благочестивые католики, поставившие дрова для костров, получали индульгенции.
На этом работа инквизиторов заканчивалась, и они удалялись. На площадь входили солдаты, вооруженные заряженными мушкетами. Они окружали осужденных и вели на место казни, защищая от ярости толпы, которая в богоугодной ненависти к еретикам могла разорвать их на куски, что иногда и случалось. Монахи сопровождали грешников, до самого конца
Кемадеро, площадь для сожжения, располагалась за городом. Для тех, кто выразил желание умереть в католической вере, пусть даже в самый последний момент после вынесения приговора, к столбам привязывались гарроты. Раскаявшихся удушали, но их тела все равно сжигали на костре. Толпа смотрела на сожжение еретиков с жадностью, перед которой меркло даже наслаждение от боя быков, и трудно было найти более подобающее развлечение для члена королевской семьи. И какое духовное удовлетворение зрители получали, зная, что их участие умножает славу и могущество святой церкви! Тех, кого следовало удушить, задушили, и в небо взвились языки пламени. Люди кричали и хлопали в ладоши, заглушая вопли жертв. Спустились сумерки, костры догорели, и зрители потекли обратно в город, устав от долгого стояния и возбуждения, в полной уверенности, что не зря прожили этот день. Они заполнили таверны, бордели ломились от клиентов, и многие мужчины в ту ночь познали на себе чудодейственную силу клочка рясы дона Бласко, который они носили на груди.
Отец Антонио тоже устал, но первым делом доложил инквизиторам о свершении правосудия, а потом сел за стол и написал обстоятельный отчет. Наконец, с чувством выполненного долга, он лег в постель и заснул сном праведника.
Все это, оттеняя самые значительные места, и прочел отец Антонио мрачно насупившемуся епископу. Он закончил, чувствуя, что смог сохранить в своем пересказе величие незабываемой церемонии. И поднял глаза, ожидая, как и любой автор, похвалы от довольного слушателя. Впрочем, что значила эта похвала по сравнению с главной целью: рассеять грустные мысли любимого и глубоко уважаемого учителя напоминанием о его звездных часах. Даже святой не мог не испытать чувства гордости, вспоминая тот великий день, когда столько проклятых еретиков низвергнулись в чистилище, обреченные на вечные муки, а сотни добропорядочных католиков открыли сердца господу богу. И к своему ужасу отец Антонио увидел, что по щекам епископа вновь катятся слезы, а руки сжаты в кулаки в попытке сдержать сотрясающие его рыдания.
Он отбросил рукопись, вскочил со стула и упал у ног дона Бласко.
— Мой господин, что случилось? — вскричал отец Антонио. — Что я сделал? Я читал для того, чтобы отвлечь вас.
Епископ поднялся и простер руки к кресту на стене.
— Грек, — простонал он. — Грек.
И, не в силах сдержаться, разразился громкими рыданиями. Монахи недоуменно переглянулись. В их присутствии обычно сдержанный епископ никогда не давал волю эмоциям. Наконец, дон Бласко нетерпеливо смахнул слезы.
— Моя вина, — пробормотал он, — только моя. Я совершил ужасный грех, и лишь безграничное милосердие спасителя остается моей единственной надеждой на прощение.
— Мой господин, ради бога, скажите, в чем дело. Я весь в смятении, как моряк в бушующем море, когда его корабль лишился мачты и руля, — возвышенный слог отца Антонио объяснялся тем, что в его ушах еще звучала только что прочитанная рукопись. — Грек? Почему ваша светлость говорит о греке? Он — еретик и понес заслуженное наказание.
— Ты не понимаешь, о чем говоришь. Ты не знаешь, что мое прегрешение гораздо больше. Я просил божественного предзнаменования и получил его. Я думал, это проявление божьей милости, но на самом деле — знак его гнева. И я справедливо унижен в глазах людей, ибо я — ужасный грешник.
Стоя спиной к секретарям, епископ обращался не к ним, но к кресту, на котором он так часто видел себя с гвоздями, вбитыми в руки и ноги.
— Он был добрым стариком, в бедности своей щедрым к бедным, и за много лет нашего знакомства я не слышал от него дурного слова. С любовью и терпением смотрел он на все человечество, истинный дворянин души.
— Много людей, добродетельных в общественной и личной жизни, справедливо осуждены Святой палатой, ибо высокие моральные устои ни в коей мере не сравнимы со смертным грехом ереси.