Катарское сокровище
Шрифт:
— Со мной-то таких чудес не было, — вздохнул Антуан. Они разговаривали тихо, чтобы не слышали другие, и до сочувственного Люсьена донесся только Антуанов вздох. — Может, у меня… не оно совсем? Не настоящее призвание?
— Это иудеи пускай требуют чудес, а эллины ищут мудрости, — назидательно сказал Аймер, невольно цитируя своего наставника, как тот говорил ему в новициате. — А тебе чего еще? Любишь Христа распятого? Хочешь Его проповедовать?
Антуан поспешно кивнул.
— Хочешь быть монахом? Ну и успокойся тогда, Господь сам жертву Себе усмотрит. Призвание, его никак не поймаешь, ничем не обозначишь, печатью не запечатаешь: оно узнается только по радости, hilaritas. Вот у тебя есть время подумать — счастлив ли ты, что едешь с нами в монастырь, хотя одновременно и страшно тебе, и невесело?
— Да, — не раздумывая ни мига,
Хорошего наставника я нашел своему парню, удовлетворенно подумал Гальярд, слышавший всю беседу от первого слова до последнего. Однако виду не подавал, продолжая клевать носом над книжкой. «Восьмое же благо проповеди — когда у диавола отнимается его добыча. Как сказано — «и из зубов его исторгал похищенное», что следует толковать применительно к добыче, которая исторгается у диавола посредством проповеди…»
17. Реликвия Святого Иосифа
Еще одно, последнее дело Гальярд никак не мог оставить незавершенным. Миновав уже Тараскон-на-Арьеже, вместо того, чтобы продолжать свой путь по берегу Арьежа в сторону Фуа и так до Памьера, инквизиторы со свитой свернули на меньшую дорогу, ведшую в направлении Бедельяка. Гальярд намеревался еще здесь, в Сабартесе, навсегда разобраться с вопросом катарского сокровища. Франсуа выглядел довольно мрачно и говорил о трате лишних трех дней. Сен-Жозеф, сообщал он себе под нос, монастырь маленький, из прежней братии там могло никого не остаться, а если и остались — дело-то было пятнадцать лет назад, кто ж теперь подробности упомнит, все равно свидетельств лучше, чем Памьерские протоколы, нигде не найти… Однако Гальярд оставался непреклонным. Не желая тащить в глухомань такую обширную свиту, да еще и двух арестованных, он оставил франков и охраняемых ими людей в Кабюсе — последнем по пути до монастыря населенном пункте. Он не углублялся в подробности, что в присутствии одного из арестантов у него не перестает болеть голова; и без излишней мистики решение оставить их с охраной в укрепленной крепостце Кабюса казалось резонным.
Сначала он хотел ехать в лес Сорат вдвоем с Франсуа, взяв с собою только маленькую чашу. Францисканец наотрез отказался трогаться с места без надлежащей охраны, и Гальярд, скрепя сердце, согласился на сопровождение двух франков. Тогда Франсуа потребовал также захватить и своего секретаря, Люсьена; Гальярд для равновесия позвал с собой Аймера. Но тогда Антуан кротко воспротивился идее оставаться одному в компании тринадцати франков и двух еретиков; что же, пришлось взять и его с собою. Оставив Ролана за старшего, Гальярд настрого запретил ему распускать своих людей и чего-либо требовать от жителей деревни: довольно того, что местный байль испуганно согласился кормить всю эту ораву до самого отбытия. Проведя в Кабюсе ночь, до рассвета инквизитор Фуа и Тулузена выехал к западу по берегу реки Сорат, и первую пару миль дороги он казался очень недовольным. Он-то хотел обернуться за день, вдвоем с Франсуа отправиться верхом, принести удобство в жертву скорости. А тут… Не то цыганский табор, не то семейство беженцев! На конях ехали только они с Франсуа, и то Гальярд старался как можно чаще с кем-нибудь меняться: ходить ему было куда удобнее, да и правильно это для монаха. Первый франк, Жан-Люк, шагал впереди, второй, Жан-Жак, замыкал процессию; Аймер вел под уздцы Гальярдова коня, Люсьен — коня Франсуа; Антуана видели везде сразу, он так старался не мешаться под ногами и быть полезным, что то и дело норовил попасть под копыта. Слава Богу, хоть повозку не взяли: кроме отвращения Гальярда к этому предмету помешала еще узость лесных ненаезженных троп. Бродячий цирк, думал Гальярд мрачно, озирая через плечо весьма разросшийся эскорт; мы можем исполнять за сходную плату псалмы, Аймер еще вспомнит вагантские песенки, а франки будут показывать приемы с оружием и споют что-нибудь из репертуара Иль-де-Франса, на настоящем языке ойль, чудесная редкость в этих краях! А Антуан? Что же, Антуан может обходить зрителей со шляпой. Вид у него достаточно жалобный для этой цели.
День был влажный, серый и туманный, мокрые кусты самшита по сторонам дороги быстро намочили конных по колено, а пеших и вовсе по пояс. Однако когда путники углубились в лес еще на пару миль, Гальярд неожиданно понял, что не может больше раздражаться. Такое блаженство, когда у тебя не болит голова! Особенно если за последнюю неделю головная боль приобрела
Всего в обители жило десятеро монахов: семь киновитов и три отшельника. Им нелегко было содержать свой храм и возделывать скудный огород; настоятель честно признался, что Сен-Жозефская обитель ради выживания скоро присоединится к какому-нибудь более крупному монастырю. Слыхано ли дело — всего одно пожертвование за последние шесть лет! Когда он только принял свою должность, в первый же год его служения поступило два пожертвования, а теперь рыцари и купцы предпочитают городские, деятельные монастыри лесным и уединенным, «не в обиду нищенствующим братьям будь сказано»… Настоятель был крупный, нестарый, но почти вовсе седой мужчина с таким смертельно усталым видом, что казалось — оставь его на минуту в покое, и он тут же уснет. Гальярд даже устыдился собственной небольшой усталости. Гостей угощали капустой из бочки, сухой рыбой из реки Сорат и хлебом тутошней выпечки — ноздреватым, серым, с изрядной примесью лебеды не то крапивы.
— В сороковом году, добрые братья? Меня тут еще не было, — сказал настоятель, прикрывая глаза и на мгновение погружаясь в изможденный сон. Веки у него были воспаленные, а лицо — несмотря на все — спокойное и счастливое. Лицо человека, который на своем месте.
— А кто-нибудь из ваших собратьев помнит о событиях того года, о налете Монсегюрских файдитов?
Настоятель мгновенно проснулся, наморщил лоб. Похоже, за годы борьбы с вынужденной нищетой он научился засыпать и просыпаться, когда надобно, без особенных усилий. Сейчас лицо его выражало сомнение, и Франсуа несколько приободрился.
— Э… Дайте-ка подумать, отцы мои… Брат кухарь — тот точно был здесь. И еще брат Ромуальд, но с него вам, боюсь сказать, толку мало будет…
Брат кухарь, в сороковом году потерявший три пальца на руке, маленькой чаши не узнал. По его словам, он тогда был новицием, еще не служил мессы и богослужебных сосудов в руках не держал. Да и сейчас не держит — видно, Господу было неугодно допустить его до священства, раз попустил еретиков нанести ему такое увечье. Франсуа впервые улыбнулся. Неугомонный Гальярд потребовал позвать брата Ромуальда.
Настоятель с сожалением покачал головой.
— Увы, отцы мои, брат Ромуальд не может к вам прийти. Он весьма болен и уже несколько лет не встает с кровати; братия по очереди за ним ухаживает, кормит и судно выносит. Но вас можно и в скит к нему проводить — если только он захочет с вами разговаривать… — усталый отец выразительно развел руками. — Понимате ли, брат Ромуальд — еремит, и человек старый. Он не безумен, нет — Господь ему разум сохранил; но болезнь сделала его… как бы сказать… нелюдимым. Посудите сами, какое испытание — был монастырским кузнецом, рукодельником, силачом, а теперь с постели встать не может. И рука у него осталась только правая — довольно, чтобы перекреститься.
— Может быть, отче, нам и не стоит тревожить больного брата Ромуальда, — выразительно начал Франсуа. Гальярд встал, с шумом отодвинув скамью:
— Благодарение Богу за трапезу. Ведите.
— Оставили бы вы меня в покое, — сказал брат Ромуальд, глядя в стену. Его скит, несмотря на заботы братии, выглядел крайне неухоженным: камальдолийцам едва хватало времени поддерживать здесь тепло, кормить больного и убирать за ним. В анахоретском жилище стоял стойкий запах мочи и плесени. Всего табуретов здесь было два; один — у кровати, на втором устроился брат Франсуа, предварительно брезгливо сняв оттуда грязную миску и грязный же бревиарий. Распятие на стене висело так, чтобы обитатель скита мог дотянуться до него единственной здоровой своей рукой. С того момента, как четверо монахов вошли в камальдолийскую келийку, Ромуальд ни разу не повернул головы в их сторону, не взглянул на них.