Катастрофа
Шрифт:
— А вы, Иван Алексеевич, очень волнуетесь, читая на своих вечерах? Ведь все на эстраде, на сцене волнуются…
— Еще бы! Я юношей видел в «Гамлете» знаменитого в ту пору на весь мир Росси и в антракте получил разрешение войти к нему в уборную; он полулежал в кресле с обнаженной грудью, белый как полотно, весь в огромных каплях пота…
Видел, тоже в уборной, знаменитого Ленского из Московского Малого театра в совершенно таком же положении, как Росси… Видел за кулисами Ермолову — имел честь не раз выступать с ней на благотворительных литературных вечерах: если бы вы знали, что делалось с ней перед выходом! Руки трясутся, пьет то валерьяновые, то гофманские капли, поминутно
— Как! Ермолова!
— Да, да. Ермолова. А что до меня, то, представьте, я — исключение: и за кулисами и на эстраде спокоен. «Не нравится — не слушай!» В молодости я на эстраде краснел, бормотал — больше всего от мысли, что ровно никому не нужно мое чтение, — и даже от какой-то злобы на публику. Совсем молодым я однажды был участником литературно-музыкального вечера в огромнейшей зале в Петербурге — и знаете, вместе с кем? Вы не поверите! С самим Мазини, который, хотя был уже далеко не молод, но был еще в великой славе и чудесно пел неаполитанские песни! И вот, вылетел я на эстраду после него, — вы понимаете, что это такое: после него? — и подбежал к самому краю эстрады, глянул — и уж совсем обмер: на шаг от меня сидит широкоплечий, с широким переломанным носом сам Витте и крокодилом глядит на меня! Я забормотал как в бреду, облился горячим и холодным потом — и стрелой назад, за кулисы. А теперь я, пожалуй, не смутился бы даже под взглядом… ну, придумайте сами, под чьим взглядом…»
2
По битком набитому залу пробегал легкий шепот: «Говорят, Иван Алексеевич тяжко болен, разве сегодня он справится?..»
Каково же было удивление, когда на сцену быстро, даже молодцевато вышел Бунин, на ходу улыбаясь и раскланиваясь, принимая цветы и весело отпуская шутки. Едко и остроумно он рассказывал о представителях «отечественного декаданса», из пренебрежения к нему сваливая в одну кучу все «левые» течения в искусстве:
— Кто из нас не помнит мошенников и хулиганов, называвших себя футуристами? — гремел Бунин. — Зато сколько разговоров и печатных отзывов находили скандальные выходки Бурлюка, Крученых, Маяковского! При этом тот, кто позже по велению вождя стал «лучшим советским поэтом», всех превосходил грубостью и дерзостью. Что стоит его знаменитая желтая кофта и дикарски раскрашенная физиономия! Или его изысканные обращения к публике:
— Желающие получить в морду благоволят становиться в очередь.
Вот так, ошеломляя публику грубостью и пристрастием ко всякой мерзости, все эти «левые» деятели от искусства добывали себе славу и деньги, которые они якобы презирали.
А как восторженно была принята вышедшая в Петербурге в четырнадцатом году книга главаря «левых» Маринетти — «Футуризм»!
Взяв со стола том в бумажной обложке, Бунин с презрением сотряс им воздух:
— Эту книжульку, которая была катехизисом российских хулиганов-футуристов, я некогда купил в магазине Поволоцкого. Вот, послушайте, что проповедовал этот приятель Муссолини и не без помощи дуче ставший — невозможно поверить! — академиком: «Обстоятельства предписывают нам грубиянские ухватки… Выбор оружия не от нас зависит, и мы вынуждены пользоваться каменьями и тяжелыми молотками, щетками и зонтиками… Наши нервы требуют войны и презирают женщин… Мы проповедуем прыжок в сумрачную смерть!»
Каков «академик»? А ведь именно у него учились российские футуристы — Маяковский, Бурлюк и прочая шпана.
Горький посетил Америку в 1906 году. Маяковский это сделал двадцать лет спустя. Подобно «буревестнику революции», будто бы ужасно ненавидевшему золото, Маяковский, как это полагается всякому
В ту же пору «всероссийский староста» Калинин посетил юг России и вполне откровенно засвидетельствовал (цитирую): «Тут одни умирают от голода, другие хоронят, стремясь использовать в пищу мягкие части умерших».
Бунин перевел дыхание, выпил крошечную рюмку коньяка и уже тихим, полным горечи голосом произнес:
— Но что было Маяковским, Демьянам Бедным и Безыменским, этим наемным бессовестным воспевателям социалистического рая, до русского народа, до той страшной беды, в которую вверг его «Великий Октябрь»? Они и многие другие, им подобные, жрали «на полный рот», носили шелковое белье, жили в особняках прежних миллионеров! В те годы, когда еще царствовал Ленин и с помощью Феликса Дзержинского заливал Россию кровью, Маяковский превзошел даже самых отъявленных негодяев и мерзавцев. Он советовал «юноше, обдумывающему житье» делать ее «с товарища Дзержинского»! Он призывал русских юношей идти в палачи. Вот такие, по выражению «товарища Сталина», у советского народа «инженеры человеческих душ»! Эти «инженеры» — истинное порождение сатаны.
Совсем иначе говорил Бунин о Толстом, Рахманинове, Чехове — говорил с любовью, утверждал, что необходимо сохранять их традиции в отечественной культуре.
…Бунин торжествовал — и не без причины. Почти все оценки, которые он давал в свое время явлениям литературы, полностью подтвердились. И поколения, явившиеся после него, могли безоговорочно согласиться с этими оценками. В отличие от времен минувших, уже никто не сомневался, что Пушкин выше Бальмонта и Северянина, а Толстой несравним с Боборыкиным и Арцыбашевым. А ведь были времена, когда немало крикливых голосов утверждали обратное!
Он уходил со сцены, как герои уходят из жизни, — торжественно, с триумфом, под гром восторженных приветствий — в зале все встали.
Русские люди приветствовали честный и мужественный дар. Дар художника, ставшего последним блистательным представителем эпохи, которая по справедливости называется классической.
По щекам Бунина катились слезы. Зайдя за кулисы, он осенил себя крестным знамением и от сердца воскликнул:
Спасибо Тебе, Создатель, что Ты наставил меня на путь служения России и ее великому народу, который — верю! — возродится в новой могучей силе.
3
Свою последнюю дневниковую запись он сделал 2 мая 1953 года — почерк все еще твердый, но уже какой-то старчески заострившийся:
Это все-таки поразительно до столбняка! Через некоторое очень малое время меня не будет — и дела и судьбы всего, всего будут мне неизвестны! И я только тупо, умом стараюсь изумиться, устрашиться!
* * *
7 ноября 1953 года стало последним днем Ивана Алексеевича Бунина. Ничто не предвещало конца, но он нарочито бодрым голосом, чтобы не встревожить жену, произнес:
— Верочка, постарайся заехать на улицу Дарю, пригласи священника. Лучше всего отца Липеровского. Хочу исповедоваться.
И, прочитав в ее глазах ужас, улыбнулся:
— Может, лучше станет…
Всегда страшившийся смерти, сегодня во сне вдруг явственно ощутил: все, конец, «освобождение» совсем рядом — и остался спокоен.
Потом порывисто поднялся, обнял жену, поцеловал ее лоб:
— Прости, Верочка, меня. Все равно только тебя люблю.
…Умыв заплаканное лицо, она пошла исполнять последнюю просьбу мужа.