Каторга. Преступники
Шрифт:
«Выдать для домообзаводства из казны корову и бабу».
В канцелярии ему ответили:
– Коров теперь в казне нет, а бабу взять можешь.
Он ходит под окнами серьезный, деловитый и осматривает баб, как осматривают на базаре скот.
– Нам бы пошире какую. Хрястьянку. Потому лядаща, куда она? Лядаща была, из бродяг. Только хлеб жевала, да кровища у ей горлом хлястала. Так и умерла, как ее по-настоящему звать, даже не знаю. Как и помянуть-то, неизвестно. Нам бы ширококостную. Штоб для работы.
– Вы ко мне в сожительницы не пойдете? – кланяется
– А у тя что есть-то? – спрашивает та, подозрительно оглядывая его своим единственным глазом. – Может, самому жрать нечего?
– Зачем нечего! Лошадь есть.
– А коровы есть?
– Коров нет. Просил для навозу – не дали. Бабу теперь дать хотят, а корову – по весне. Идите, ежели желаете!
– А свиньи у тебя есть?
– И свиньи две, курей шесть штук.
– «Курей»! – передразнивает его лихач и щеголь – поселенец из 1-го Аркова, самого игрецкого поселья. – Ему нешто баба – ему лошадь, черту, нужна! Ты к нему, кривоглазая, не ходи! Он те уходит! Ты такого, на манер меня, трафь. Так как же, Анна Борисовна, дозволите вас просить? Желаете на веселое арковское житье идти? Без убоинки за стол не сядете, пряником водочку закусывать будете, платок – не платок, фартук – не фартук. Семен Ильин человек лихой. Даму для развлечения ищет, не для чего прочего!
Прежде хорошенькую Шаповалову взял бы кто-нибудь из холостых служащих в горничные и платил бы за нее в казну по три рубля в месяц. Теперь это запрещено.
Прежде бы ее просто выкликнули:
– Шаповалова!
– Здесь.
– Бери вещи, ступай. Ты отдана в Михайловское, поселенцу Петру Петрову.
– Да я не желаю.
– Да у тебя никто о твоем желании не спрашивает. Бери, бери вещи-то, не проедайся! Некогда с вами!
Теперь, если она скажет «не желаю», ей скажут:
– Как хочешь!
И оставят в тюрьме.
Сожительницы разберутся с женихами, и останется Шаповалова одна в серой, тусклой, большой пустой камере. И потянутся унылые, серые, тусклые дни.
Хоть бы полы к кому из служащих мыть отправили, может, к холостому. Повеселилась бы.
Я однажды зашел в женскую тюрьму.
Там сидела немка с грудным ребенком.
Жила она когда-то с мужем в Ревеле, имела «сфой лафочка», захотела расширить дело:
– Дитя много было. Подожгла лавочку и пошла в каторгу.
– Дитя вся у мужа осталось.
Здесь она жила с сожителем, прижила ребенка, из-за чего-то повздорила с надзирателем, тот пожаловался, ее взяли от сожителя и посадили в тюрьму:
– Он говорийт, что я украл. Я нишево не украл.
С бесконечно унылым, тоскующим лицом она бродила по камере, не находя себе места, и, приняв меня за начальство, начала плакать:
– Ваше высокий благородий! У меня молока нет. Ребенок помирайт будет. Я от баланда молоко потеряла. Прикашите меня хоть пол мыть отправляйт. Я по дорога зарапотаю…
– Чем же вы заработаете?
– А я…
И она так прямо, просто и точно определила, как именно она заработает, что я даже сразу не разобрал – что это? Нарочно циничная, озлобленная выходка?
Но
Просто она выучилась русскому языку в каторге и называла, как все каторжанки, вещи своими именами.
– Ваше высокое благородие! Скашите, чтоб меня хоть на шас отпустили. Один шас!
И так потянулись бы для Шаповаловой долгие, бесконечные дни одиночества: в женской тюрьме никто не живет. Приведут разве поселенку.
– Тебя за что в тюрьму?
– Сожителя пришила.
– Как пришила?
– Взяла да задавила.
– За что же?
– А на кой он мне черт сдался?! Я промышляй, а он пропивать будет!
– Да ты бы на него начальству пожаловалась!
– Вот еще, из-за таких пустяков начальство беспокоить…
– Что ж теперь с тобой будет?
– А что будет! Будут судить и покеда в тюрьме держать. А потом каторги прибавят и опять кому-нибудь в сожительницы отдадут. А ты за что сидишь?
– Я не хочу в сожительницы идти.
– Дура! Ну, и сиди в тюрьме на пустой баланде, покеда не скажешь: «К сожителю идти согласна!» Скажешь, брат! Небось!
Неволить идти к сожителю не неволят теперь, но человеку предоставляется выбор: свобода или тюрьма.
Трудно, конечно, думать, чтобы Шаповалова заупрямилась. Никто не упрямится.
И вот Шаповалова у поселенца, с которым она столковалась.
Входит в его пустую, совершенно пустую избу.
«Сборный человек» вдруг весь разбирается по частям; сапоги с набором отдает одному соседу, поддевку – другому, кожаный картуз – третьему.
И перед ней на лавке сидит оборвыш.
– Ну-с, сожительница наша милейшая, теперича вы на фарт идите!
– На какой фарт?
– А к господину Ивану Ивановичу. Вы это поскорей платочек и фартучек одевайте. Потому господин Иван Иванович ждать не будут. Живо ему другой кто свою сожительницу подстроит. А жрать нам надоть.
– Да что ж это я на тебя работать буду?
– Это уж как на Сахалине водится. Положение. Для того и сожительниц берем. Да вы, впрочем, не извольте беспокоиться. Я на ваши деньги играну, такой куш выиграю, – барыней ходить будете. А теперича извольте отправляться.
– Да ведь я там, в России, за это же самое мужа, что меня продать хотел, задушила!
– Хе-хе! Там Рассея! Порядок другой. А здесь – что же-с! Ну и задушите! Другой такой же сожитель будет. Все единственно. Потому сказано – каторжные работы. Пожалуйте-с!
Несчастнейшая из женщин
От пристани до поста Александровского около двух верст. Дорога ведет через лесок. Направо и налево от дороги, за канавой, тянется хвойная тайга, здесь повырубленная и довольно редкая. В ямах и ложбинках еще лежит снег, а по кочкам и на прогалинах уже лезет из земли «медвежье ухо». Его желтый лист лезет из-под земли свернутый в трубочку и пышно развертывается, словно хочет сказать: «Любуйтесь, какое я, „медвежье ухо“, красивое».