Кавказ
Шрифт:
Несмотря на холод, весь Тифлис шел, спускаясь с высот и катясь, как пестрая лава, на Куру. Тифлис — обширный амфитеатр, возвышающийся по обоим берегам своей реки, казалось, специально выстроен для ожидаемого торжества. Весь крутой берег реки был покрыт людьми, все кровли были испещрены разноцветными представителями разных наций: шелк, атлас, бархат, белые вуали, шитые золотом, развевались от резкого ветра, словно это был весенний ветерок. Каждый дом походил на корзину с цветами.
Только Кура протестовала против этой весенней распутицы: по ней плыл глыбами лед. Несмотря на это, несмотря даже на ветер со стороны Владикавказа, несмотря, наконец,
Другие, желая, чтобы и лошади участвовали в очищении, держали их за уздцы, приготовившись сесть на них в нужную минуту и броситься с ними в Куру. Весь тифлисский гарнизон, пехота и артиллерия, был выстроен в боевой порядок на берегу реки, чтобы ознаменовать ружейными и пушечными выстрелами минуту освящения воды.
Вдруг раздались звуки военной музыки, и мы увидели с моста всю процессию, которая состояла из духовенства и из властей военных и гражданских: во главе ее шел митрополит, он нес крест, назначенный для погружения в реку.
Внешность высшего русского духовенства, облаченного в злато и меха, великолепна.
Процессия медленно приближалась к берегу реки, где между двумя мостами возвышался украшенный золотыми звездами голубой павильон с дощатым полом и отверстием для воды. Митрополит, пройдя вдоль строя пехотинцев, отдавших честь кресту, остановился под павильоном на небольшом расстоянии от отверстия. Духовенство разместилось вокруг него. Музыканты играли церковный гимн.
Пробило полдень: с последними звуками колокола митрополит погрузил крест в воду. В ту же минуту загремели пушечные и ружейные выстрелы, раздавалось громовое «ура!». Пловцы бросились в реку, всадники устремили туда своих коней. Вода была освящена, и все имевшие храбрость броситься в реку, очистились от грехов…
Мы были при встрече Нового года, видели Крещение. Муане кончил рисунок, я же занимался своей книгой. Князь Барятинский пригласил нас на обед 10 января. Мы решились ехать 11, полагая, что десяти дней вполне достаточно для того, чтобы преодолеть семьдесят пять миль. Но мы заблуждались, как наивные детишки: мы знали отмели Волги, бури Каспийского моря, песчаные равнины Ногайских степей, овраги Хасав-Юрта, скалы Дербента, нефтяные вулканы Баку, броды через Алазань, но мы еще не знали сурамских снегов и мингрельской грязи. И на свою погибель мы отправились познакомиться с ними.
Мы поднялись в шесть часов утра — еще до рассвета. В семь часов прибыли почтовые лошади. Перед отъездом я сожалел о том, что оставлял моего соседа Торьяни в лихорадке (судя по признакам — изнурительной). С первого дня болезни он лежал у меня на диване и целые сутки упорно отказывался от лекаря; после второго приступа он совсем ослабел.
Мы должны были ехать, оставив его в этом опасном состоянии. Калино готовился сопровождать нас до Поти. Я даже было надеялся увезти его с собою во Францию, но три письма его к ректору [268] остались без ответа, а без нового отпуска он не мог следовать за мною.
268
Речь идет о ректоре Московского университета, в котором учился Калино, Аркадии Алексеевиче Альфонском (1796–1869) — профессоре медицины,
В Поти, куда Калино ехал с нами в качестве переводчика, он должен был оставить нас и возвратиться в Тифлис, а отсюда в Москву. Я решил прибегнуть к высокому покровительству князя, но князь отвечал, что русский университет, подобно нашему древнему французскому, имеет свои правила, которые он первым должен уважать.
В полдень мы готовились сесть в экипаж, как вдруг вспомнили, что сборы в дорогу до такой степени поглотили наше внимание, что ни один из нас с утра ничего не ел. Мы помчались в отель «Кавказ» и стали спешно завтракать. Неожиданно появился хозяин и сообщил, что два молодых армянина желают говорить со мной. Я перешел в соседнюю комнату и там увидел двух незнакомцев.
С немного смущенным видом и крайне взволнованным голосом старший изложил причину своего посещения. Оказалось, что младший брат его настоятельно убедил семейство отпустить его во Францию для изучения комиссионной торговли. Молодой человек говорил по-армянски, по-персидски, по-русски, по-турецки, по-грузински, по-немецки и по-французски. Ему было восемнадцать лет; это был красивый молодой человек, высокого роста, смуглый, напоминавший древнего Антиноя. Он собирался совершить это путешествие с одним из своих друзей, но тот в самую последнюю минуту не сдержал слова, и мой юноша, как неопытный Иосиф, его соотечественник, оказался в сложном положении.
Брат пришел спросить меня, не могу ли я взять его на свое попечение и отвезти во Францию, с условием, разумеется, принять участие в путевых издержках. Я тотчас подумал, что, оказывая услугу этому семейству, я мог оказать ее и самому себе. Однако должен сказать, что излагаю здесь обе эти мысли в том порядке, в каком они мне представились. Он оказывал мне услугу в том, что избавлял Калино от изнурительной поездки и значительных издержек на обратном пути. Как переводчик он мог быть гораздо полезнее Калино, который в данном случае изъясняется только по-русски и по-немецки, что не много значило в предстоящем путешествии по стране, где говорили только по-грузински и на других наречиях этого языка.
Я принял предложение армянина и с прискорбием возвестил моему бедному Калино, что наша разлука гораздо ближе, чем мы до того полагали, и объяснил, в чем дело. Впрочем, это давало ему возможность прибыть в Москву 20 или 25 днями раньше и, следовательно, если бы ему удалось получить новый отпуск, то он мог приехать скорее в Париж, где мы условились снова увидеться. Мы обнялись, пролив по несколько добрых дружеских слезинок, так как привязались друг к другу на протяжении четырех месячного путешествия, которое не всегда было безопасным, а опасности сближают спутников.
Затем я поднялся наверх, чтобы взглянуть еще раз на бедного Торьяни. Он не узнавал и не слышал меня, не чувствовал даже, когда я поцеловал его в облитый потом лоб. Сойдя вниз, я рекомендовал его г-ну Фино, хотя рекомендация эта была совершенно излишняя: Фино знал его гораздо раньше меня и по-настоящему был к нему привязан.
Потом я сел в экипаж. Молодой армянин в последний раз обнял свою мать.
Калино со слезами на глазах долго не оставлял подножки экипажа, куда втерся чужой человек и занял место, столь долго занимаемое им. Ямщики давно уже проявляли нетерпение, с пяти часов дожидаясь времени отъезда.