Кавказский пленник. Хаджи-Мурат
Шрифт:
Окончательное становление собственного «духовного ядра» сам Толстой связывал с кавказским периодом своей жизни. Посвященные Кавказу будущие его произведения не случайно оказались настолько личными по интонации. Здесь находился важный источник всего толстовского мироощущения. Возвращаясь к той эпохе, он словно открывал в его первозданном виде найденный им на годы вперед «символ веры». «Я был одинок и несчастлив, живя на Кавказе, – говорил он позже. – Я стал думать так, как только раз в жизни люди имеют силу думать. У меня есть мои записки того времени, и теперь, перечитывая их, я не мог понять, чтобы человек дошел до такой степени умственной экзальтации, до которой я дошел тогда. Это было и мучительное, и хорошее время…И все, что я нашел тогда, навсегда останется моим убеждением». Проделанная Толстым внутренняя работа принесла первые ощутимые плоды. В 1851–1853 годах были написаны повесть «Детство», рассказы «Набег», «Записки маркера». Появились наброски многих, еще не законченных,
Как часто бывает в жизни, истинное значение почти трех лет, проведенных на этой земле, стало открываться ему позднее. И кавказские образы в творчестве Толстого подернулись своего рода поэтической «дымкой воспоминаний». Между тем первые испытанные им впечатления почти разочаровали молодого человека. «Я ожидал, что край этот красив, – сообщал он «тетеньке» Т. А. Ергольской, дальней родственнице, занимавшейся его воспитанием, – а оказалось, что вовсе нет». Для себя Толстой отметил на страницах дневника: «Природа, на которую я больше всего надеялся, имея намерение ехать на Кавказ, не представляет до сих пор ничего завлекательного. Лихость, которая, я думал, развернется во мне здесь, тоже не оказывается».
Повседневный, будничный Кавказ мало походил на страну известных Толстому ранних поэм Пушкина и Лермонтова, еще менее – на избыточно яркие картины из повестей А. А. Бестужева-Марлинского. Писателю потребовалось время, чтобы распознать и неповторимую красоту этих мест, и разнообразные, сильные характеры здешних обитателей – все, что вдохновляло романтическую традицию в русской литературе. Человек другого времени, Толстой не принимал крайностей романтизма и тонко полемизировал с ними, скажем, в рассказе «Набег». Но вместе с этим он и продолжил по-своему многие темы, которые увлекали его предшественников. Прежде всего тему «беглеца», вкусившей плодов цивилизации разочарованной личности, которая ищет свободы, счастья среди «неиспорченной» природы и таких же, как эта природа, естественных нравов. Она стала центральной для повести «Казаки» (1853–1862) – задуманного им еще в молодости и завершенного лишь годы спустя поэтического шедевра.
Толстой воспринимал мир, воспринимал человека в нем всесторонне, не задерживая внимание на одних только исключительных признаках и типажах. Он был художником-реалистом. Тем не менее Кавказ в новом измерении, под иным углом зрения, открылся и ему как своего рода естественная среда обитания. Она порождала немало трудных для писателя вопросов, но все же выглядела в его глазах близкой к тому идеалу, которого он стремился достичь. И укрепляла его в собственных исканиях.
Герой «Казаков» Дмитрий Оленин, конечно, не одно лицо с автором повести. Но его мысли, его переживания, безусловно, не были Толстому чужды. «Он не нашел здесь, – говорилось об этом персонаже, – ничего похожего на все свои мечты и на все слышанные и читанные им описания Кавказа. «Никаких здесь нет бурок, стремнин, Амалат-беков, героев и злодеев, – думал он, – люди живут, как живет природа: умирают, родятся, совокупляются, опять родятся, дерутся, пьют, едят, радуются и опять умирают, и никаких условий, исключая тех неизменных, которые положила природа солнцу, траве, зверю, дереву. Других законов у них нет…» И оттого люди эти в сравнении с ним самим казались ему прекрасны, сильны, свободны, и, глядя на них, ему становилось стыдно и грустно за себя». Ощутивший на Кавказе, что он «рамка, в которой вставилась часть единого божества», Оленин испытывал подлинную жажду слиться навсегда с этим открывшимся ему «пиршеством жизни».
Гребенские казачьи станицы Толстой увидел в пору, пожалуй, наивысшего их расцвета. Чувство собственной отчужденности, одиночества, может быть, только обострило в нем восприятие неповторимой красоты древнего казачьего уклада. Расположенные на равнине, в низовьях Терека, станицы эти отличались опрятностью и чистотой. Невысокие побеленные хаты, дворы, оплетенные поверху виноградной лозою, буйно плодоносящие летом, там и тут раскинувшиеся вокруг сады встречали каждого, кто попадал в этот самобытный, волнующий мир. Никогда не знавшие крепостного права казаки охраняли южные пределы отечества и, хотя оставались русскими людьми, все-таки считали себя особенным, вольным народом. Старообрядцы по вере, они усвоили с давних времен свои обычаи, свою, только им присущую, манеру одеваться, создали собственные песни, танцы – свою культуру. Время, не занятое воинским делом, мужчины проводили на охоте, благо тянувшаяся над Тереком (станицы располагались в нескольких верстах от воды) узкая полоска лесов изобиловала живностью: дикими кабанами, фазанами. Рыбная ловля тоже была в чести: мутные речные воды приносили самую лучшую, прямо с Каспия заходившую сюда, отборную рыбу. Женщины-казачки заправляли хозяйством, славились красотой, сильным, гордым характером и обладали над своими мужьями в домашнем быту несомненной полнотою власти.
Проведя немалое время среди казаков, писатель тесно прикоснулся к их жизни – и полюбил ее. У него появились приятели из их числа. Среди них выделялся немолодой уже казак Епифан Сехин –
Отправляясь на Кавказ, он знал, что едет к театру боевых действий. Война продолжалась в тех местах не год, не два – десятилетия. Русским войскам в ней противостояли многочисленные горские племена: непокорные воле царя, готовые опустошать южные губернии страны, постоянно угрожающие связям России с ее закавказскими областями – Грузией, Азербайджаном, Арменией. Как любая война, долгое противостояние на Кавказе знало моменты обоюдной жестокости. Оно унесло многие тысячи жизней с той и другой стороны. Все же с течением времени Кавказская война получила особый характер: стала делом хотя и страшным, но в некоторой степени домашним. Ее отличал неписаный «кодекс чести»: уважение к своему неприятелю, его храбрости и отваге, его лучшим обычаям. Здесь, как правило, умели ценить благородство, кем бы оно ни проявлялось. Противники твердо держались каждый своей цели, но отдавали должное самым славным удальцам, воюющим во вражеских рядах. Совершалось и постепенное, в борьбе, трудное соединение двух сторон. Офицеры, солдаты Кавказского корпуса, не говоря уже о терских казаках, перенимали некоторые исконно горские повадки. Горцы, встречая к себе человеческое, братское отношение, часто переходили к русским на службу. Впрочем, непримиримая их часть готова была до последнего дыхания воевать с «неверными». И тут уже борьба велась не на жизнь, а на смерть.
В начале 1852 года Толстой, следуя по стопам своего брата, поступил на военную службу. Он стал артиллеристом и первое время, до производства в офицеры, носил унтер-офицерский чин фейерверкера. Тактика русской армии – после ряда неудачных попыток одним ударом положить конец войне – состояла тогда в систематической рубке лесов, создании широких и укрепленных просек, что облегчало постепенное продвижение в горы, занятые недружественными племенами. Дважды Толстой принял участие в таких походах на территорию горной Чечни; продолжались они больше месяца каждый. И в том и в другом случае ему пришлось понюхать пороху: почти ежедневные стычки с неприятелем были здесь в порядке вещей. Остальное же время большей частью он жил в Старогладковской. Постепенно география его поездок по Кавказу расширилась: крепость Грозная, укрепление Воздвиженское, селение Старый Юрт, столица Кавказского края – Тифлис (Тбилиси), курортные города Кисловодск, Пятигорск. Человек незаурядного мужества, Толстой не проявлял большого усердия как строевой военный. Он больше был занят литературным трудом, охотно путешествовал.
Военная среда между тем тоже увлекала писателя своей неповторимой поэзией. Едва ли Толстой задумывался о высоком подвиге воинской дисциплины, о духовной сути этого непростого служения. Но уловить в буднях армии полноту, избыток жизненных сил, увидеть многообразие человеческих типов, которые часто являли себя в самых крайних ситуациях, – то, что исключительно пленяло его воображение, было дано ему в высшей степени. Не чуждо писателю оказалось и наслаждение вновь обретенным собственным положением. Десять лет спустя, уже давно находясь в отставке, он написал ставшему военным брату своей жены Софьи Андреевны А. А. Берсу: «Я очень счастлив, но когда представишь себе твою жизнь, то кажется, что самое-то счастье состоит в том, чтоб было 19 лет, ехать верхом мимо взвода артиллерии, закуривать папироску, тыкая в пальник, который подает № 4 Захарченко какой-нибудь, и думать: коли бы только все знали, какой я молодец!»
Офицерами на Кавказе были, как водится, очень разные люди. Встречались тут и настоящие ветераны – кавказцы по духу и судьбе. Обыкновенно выходцы из небогатых дворянских семей, они прошли огонь и воду, знали этот край лучше своего, где-нибудь в глубинной России оставленного, имения, любили и берегли солдата. Эти труженики войны – скромные, часто от всего сердца расположенные к ближнему русские люди – искренне восхищали Толстого. Далекие от него по своему положению в обществе, по умственным запросам, они представлялись ему (конечно, иначе, чем это было с Епишкой) воплощением той же естественной правды и простоты. Земная, от природы идущая правда, казалось писателю, составляет и самое существо столь интересной ему в отдельных лицах массы обыкновенных солдат.