Казацкие были дедушки Григория Мироныча
Шрифт:
— Я вам приказываю повиноваться, иначе вы будете иметь дело с самим ясновельможным гетманом.
— Хоть с самим ясновельможным сатаною, а без батька не поедем, — было ответом.
— Я вас плетьми проучу, — крикнул, выведенный из себя, писарь и схватился за саблю.
Запорожцы грузно опустили мозолистые руки на эфесы своих огромных тяжелых саблюк и, постукивая коваными сапожищами, вышли во двор причем поспешили занять позицию у колодца, где были свалены бревна.
— Я вас перестрелять велю, — крикнул Орлик.
— Стрелять, так стрелять, —
На самом деле Орлик всячески решил избегать пальбы, чтобы не вызвать волнения в городе.
Был вытребован отряд сердюков, и им приказано было немедленно обезоружить бунтовщиков. Сердюки, как голодная волчья стая, колонной ринулись к колодцу; сабли скрестились, зазвенела сталь, но в первых рядах нападающих сразу явился такой урон от кривых «шаблюк» что колонна отступила. Еще два приступа, и по двору засочилась кровь нападающих. Казаки держались стойко. Вдруг они сняли шапки, перекрестились на восток и начали целоваться. Это было последнее прощальное лобзанье боевых товарищей.
— За батька!.. На смерть! — крикнуло шесть здоровенных глоток, и палиивцы бросились, с львиной отвагой на гетманских наемников.
Пользуясь суматохой, Микола Сивый, согласно жребию, проложил себе путь к полуоткрытым воротам, где он раньше облюбовал привязанного к решетке степного скакуна Орлика. В один миг он перекинул поводья, вскочил в седло и был таков.
— Держи! Лови! Стреляй!.. — раздались крики.
Кто-то наудачу выстрелил вдоль улицы. Проклятая шальная пуля впилась в плечо казаку, он качнулся в седле, но сейчас же оправился, и с новой силой вдвинул в бока лихого скакуна свои обитые серебром каблуки.
Резня продолжалась до тех пор, пока последний палиивец не испустил дух под ударами гетманских наемников.
— Прощай, батько! Твои «дитки» тебя не покинули! — крикнул запорожец, склоняя голову под ударами сабель.
Орлик хорошо знал силы своего лихого скакуна, купленного за дорогую цену у крымского мурзы еще жеребенком, и потому мысль о погоне он сразу отбросил в сторону, как неисполнимую и безрассудную.
Беглец вскоре оставил далеко за собой пыльный Бердичев и скрылся в лесной чаще. Однако, бешеная скачка, наконец, дала себя знать. Конь начал менять свой аллюр, на крутых поворотах он уже заметно пошатывался и даже раз-другой споткнулся, и только железная рука всадника, вовремя натянувшая поводья, спасла его от падения.
— Конь мой! конек мой золотой! Донеси меня до хутора Рудого, — там я найду поддержку, и ты отдохнешь, — шепчут побледневшие губы казака. — Боже мой, да неужели он падет, и я останусь пешим среди леса дремучего?!
Эта мысль была боле чем ужасна для гонца. Она заставила вспомнить его о ране. Боль усиливалась. Казалось порой, что кто-то раскаленным железом выжигает рану и дробит на мелкие части кости. Румянец исчез с лица запорожца, его щеки пожелтели, глаза ввалились, но в них еще светился прежний, энергичный огонь.
— Выноси, коник! — повторял почти бессознательно
Но вот хвоя сменилась березняком, дорога круто повернула вправо и вскоре прожала меж двух зеленых стен густо разросшегося орешника. Откуда-то потянуло дымком.
— Дай, Боже, сил моему коню! Уже близка первая остановка, без новой подставы я пропал. И письмо не доставлю пани-полковнице, да и я сам много не проеду. Горит проклятая рана, огнем горит.
Удалой скакун донес гонца до первого привала.
Навстречу вышел сам Рудый, владелец лесного хуторка. Микола Сивый передал ему в нескольких словах все случившееся в Бердичеве за последние сутки, и, пока ему седлали другого коня, он перенес мучительную перевязку раны.
Не прошло и получаса, как он снова мчался вперед, стараясь возможно скорей добраться до Хвастова.
Вечер погас и уступил место яркой лунной ночи. Такие ночи бывают только в Украине, когда среди лета воздух становится студеным, а залитый ярким лунным светом путь представляется изумленному взору покрытым снежной пеленой.
Вот казак различает уже стройный ряд пирамидальных тополей на обрыве холма. Эта зеленокудрая стража сохранилась, как воспоминание о разрушенном во время штурма епископского дворце.
— Хвастов близко! — обрадовался казак, и ему казалось, что он почувствовал прилив новых сил.
Но это был самообмана, не больше. Когда стража, расположившаяся возле усадьбы полковника, увидела своего товарища в грязи, в пыли, забрызганного, кровью, то все сразу поняли, что случилось несчастье, что над их головами стряслась беда нежданная, негаданная.
— Батько схвачен и арестован вероломным гетманом! Товарищи изменнически перебиты!
Этой фразы было, достаточно, чтобы самые хмельные головы сразу протрезвились. В покоях полковницы вспыхнул огонь. Гонца немедленно потребовали к Палиихе.
— Правду люди говорят? — спросила она дрогнувшим голосом, не сводя с гонца пристального, испытующего взгляда.
— Не знаю, кто что говорит, а я скажу правду, — мрачно ответил Микола.
— Батько в цепях у поганца, а хлопцы все полегли, все до единого.
В эту минуту спазма сдавила горло казаку, и вдруг из его могучей, широкой груди вырвались рыдания. Он стыдился этих чистых слез, но окружающие были ими глубоко потрясены. На несколько секунд воцарилось молчание. Затем Микола передал все, что ему было известно, от слова до слова.
Палииха сначала молча покачивала головой, но вдруг из её широкой груди вырвался дикий вопль отчаяния, и она заметалась, по комнате, как затравленная тигрица.
— Дайте мне силу! — кричала она, вырывая пряди своих волос. — Я доберусь до гетмана, и своими руками задушу этого гада… Я вырву его лукавые глаза вместе со змеиным языком… О, нет больше нашего батька, нет его среди нас и не будет, — чует мое сердце!