Кентавр
Шрифт:
Комната сияла. За белыми рамами и муслиновыми занавесками, заколотыми белыми металлическими цветами, опрокинулась густая синева неба. Я подумал: «Этого утра еще никогда не было», и с ликованием почувствовал, что стою на носу корабля, рассекающего небесно-голубой океан времени. Я огляделся: отец исчез. Я лежал на середине кровати. Тогда я поискал глазами часы, но не нашел. Повернул голову налево, ожидая увидеть залитую солнцем дорогу, поле и почтовый ящик, но за окном была только кирпичная стена кафе. У окна стоял покоробившийся, словно гримасничавший, старинный комод, пузатый, со стеклянными ручками и тяжелыми витыми ножками, похожими на беспалые лапы карикатурного медведя. Белизна за окном оттеняла блестящие
Когда я снова проснулся, непривычное ощущение, что я в чужом доме, и что день такой ясный и здравый после вчерашнего безумия, и вокруг так тихо (Почему меня не разбудили? А как же школа? Ведь сегодня среда?), не дало мне больше заснуть, и я, встав, кое-как оделся. Мои ботинки и носки, сушившиеся на радиаторе, были еще сырые. Среди чужих стен и коридоров, где на каждом повороте нужно было раздумывать и собираться с духом, меня охватила слабость. Я нашел ванную, плеснул себе в лицо холодной воды и потер мокрым пальцем зубы. Босиком я спустился с лестницы. Она была устлана ворсистой бежевой дорожкой, закрепленной под каждой ступенькой латунным прутом. Это был типичный олинджерский дом, прочный, добротный, устроенный по всем правилам, — именно в таком мне хотелось жить. Я чувствовал себя грязным и недостойным его в своей потускневшей красной рубашке и белье трехдневной давности.
Вошла миссис Гаммел в заколотом булавкой платочке и переднике, украшенном звездчатыми анемонами. Она несла изящную плетеную корзину для мусора и улыбнулась мне, сверкнув деснами.
— Доброе утро, Питер Колдуэлл! — приветствовала она меня.
И когда она полностью произнесла мое имя и фамилию, я почему-то почувствовал себя желанным гостем в доме. Она повела меня на кухню, и я, идя за ней, с удивлением заметил, что я одного с ней роста или даже на дюйм повыше. По олинджерским понятиям, она была высокая женщина, и мне она все так же казалась рослой богиней, какой предстала передо мной, когда я в первый раз пришел в школу щуплым семиклассником, едва доставая плечом до желобка для мела. Теперь она, видимо, считала меня взрослым. Я сел за кухонный столик с фаянсовой столешницей, и она подала мне завтрак, как жена. Она поставила передо мной большой бокал апельсинового сока, от которого на фаянс падала оранжевая тень, так что я заранее предвкушал удовольствие. Мне было приятно сидеть, потягивая сок, и поглядывать на нее. Она в синих домашних туфлях скользила от посудного шкафа к холодильнику, а оттуда к раковине так, словно все было вымерено по длине ее шагов; эта просторная, хорошо оборудованная кухня была так не похожа на тесную, наскоро устроенную каморку, где стряпала моя мать. И я не мог понять, почему одним людям удается решить хотя бы бытовые проблемы, тогда как другие, вроде моих родителей, обречены всю жизнь иметь никуда не годные автомобили и холодные дома без уборных. В Олинджере у нас никогда не было холодильника, его заменял старый деревянный ящик со льдом, и моя бабушка никогда не садилась с нами за стол, а ела, стоя у печки, руками и щурясь от дыма. В доме все делалось наспех, неразумно. И я понял причину — глава семьи, мой отец, никогда не мог избавиться от мысли, что скоро опять придется переезжать на новое место. Этот страх или надежда постоянно тяготели над нашим домом.
— А папа где? — спросил я.
— Сама не знаю, Питер, — ответила она. — Ты что хочешь, пшеничные хлопья, рисовую запеканку или яйцо?
— Запеканку.
Овальные, цвета слоновой кости часы на стене показывали 11:10. Я спросил:
— А что в школе?
— Ты в окно глядел?
— Да. Снег перестал.
— По радио объявили, что его навалило шестнадцать дюймов. Все школы в округе закрыты. Даже приходская школа в Олтоне.
— Интересно,
— Едва ли. А ты, наверно, очень по дому соскучился.
— Конечно. Кажется, век целый дома не был.
— Твой отец сегодня утром так смешно рассказывал про ваши приключения. Хочешь банан к запеканке?
— Ого! Еще бы, если только можно.
Вот она, разница между олинджерцами и нами: они могли запасать впрок бананы. В Файртауне отец редко их покупал — они сгнивали зелеными, не успев дозреть. А банан, который она положила около моей тарелки, казался настоящим чудом. Его кожура была равномерно усеяна золотистыми крапинками, как на цветной журнальной вклейке в четыре краски. Я резал его ложечкой, и у каждого ломтика была посередке идеальная звездочка.
— А кофе ты пьешь?
— Пытаюсь каждое утро, да никогда не успеваю. Но я и так доставил вам кучу хлопот.
— Брось. Ты совсем как твой отец.
Это «брось», рожденное ощущением нашей близости, которую создал для меня другой, странным образом перенесло меня на несколько часов назад, когда я крепко спал на кровати моей двоюродной бабки Ханны, а отец рассказывал о наших приключениях и они слушали радио. Я подумал о том, был ли с ними и мистер Гаммел; подумал, отчего по дому разлилось это мирное, безмятежное сияние.
Я осмелился спросить:
— А где мистер Гаммел?
— На расчистке. Бедняга Эл с пяти утра на ногах. По контракту с городским управлением он должен помогать на расчистке улиц после снегопада.
— А-а. Интересно, как там наша бедная машина? Мы ее вчера у Пилюли бросили.
— Твой отец говорил. Когда Эл вернется, он отвезет вас туда на грузовике.
— До чего вкусная запеканка!
Она повернулась от раковины и удивленно улыбнулась.
— Да ведь это готовая!
Здесь, на кухне, чувствовалось ее немецкое происхождение. Миссис Гаммел всегда смутно ассоциировалась для меня с культурой, с Нью-Йорком и со всем прочим в этом роде, она выделялась среди других учителей и иногда даже красила ресницы. Но у себя дома она была самой обыкновенной местной женщиной.
— Как вам понравилась вчерашняя игра? — спросил я ее. Мне было неловко, а приходилось поддерживать разговор. Отца не было, и я воспользовался случаем применить на практике свои понятия о культурном поведении, чему он обычно мешал. Я все одергивал рукава рубашки, чтобы не была видна сыпь. Миссис Гаммел принесла мне два поджаристых тоста и янтарное яблочное желе на черной тарелочке.
— Да я почти и не смотрела. — Она засмеялась своим воспоминаниям. — Преподобный Марч так меня забавлял. Он не то ребенок, не то старик, никогда не знаешь, с кем говоришь.
— У него ведь есть медали, да?
— Кажется. Он всю Италию прошел.
— Правда, любопытно, что после всего он опять стал священником?
Ее брови изогнулись. Интересно, выщипывает ли она их? Приглядевшись вблизи, я решил, что нет. Они у нее были тонкие от природы.
— По-моему, это хорошо. А как по-твоему?
— Да, конечно, хорошо. Я просто хотел сказать — ведь он там насмотрелся всяких ужасов.
— Ну, про войны, кажется, даже в Библии написано.
Не понимая, к чему она клонит, я на всякий случай засмеялся. Видимо, ей это было приятно. Она спросила игриво:
— А ты сам внимательно смотрел игру? Я, кажется, видела тебя рядом с этой девочкой Фоглмен.
Я пожал плечами.
— Должен же я был сидеть с кем-то рядом.
— Ну, Питер, берегись. Она на тебя так смотрела…
— Да на что я ей сдался!
Она шутливо погрозила мне пальцем, совсем по-нашему, по-деревенски.
— Но-но! Гляди не попадись.
Она сказала это совсем как мой дедушка, и я даже покраснел от удовольствия. Я стал мазать поблескивающее желе на тост, а она продолжала заниматься хозяйством.