Кентавр
Шрифт:
— Правда, может быть, стоило бы сначала спросить, не возражают ли они, — добавил он в следующую минуту, готовый пойти на попятную.
— Я уше спрашивал.
— Ах, уже! И как они — согласны, то есть не возражают? — спросил О’Мэлли, охваченный опасливой радостью.
— Напротив, вполне дофольны, — последовал ответ капитана, который передал ирландцу бинокль полюбоваться синеющей над волнами Искьей [63] .
О’Мэлли чувствовал: соглашаясь, он всецело отдается новому повороту судьбы, поэтому решение выходило очень серьезным. Импульсивно он
63
Самый большой остров Неаполитанского залива в Тирренском море, вулканического происхождения.
Его захлестнул ход событий, вызвав смятение в глубине души. Ирландец бездумно поднес к глазам бинокль, но увидел вовсе не Искью и не тот пролив, куда корабль должен был войти вечером, направляясь к Сицилии. Его глазам предстала совсем иная картина, поднявшаяся изнутри, — будто ее набросили на внешний ландшафт. Линза страстного внутреннего стремления, которое не могло осуществиться, сфокусировалась на некоем далеком-далеком фоне, где переставали различаться пространство и время, то ли в будущем, то ли в прошлом. Там он увидел гигантские фигуры, туманные, но полные величия, свободно, подобно облакам, носившиеся по могучим холмам, где цвела жизнь молодого мира… Уследить за ними взглядом никак не получалось, ибо скорость и манера перемещения вводили в замешательство…
Хотя не удавалось определить их физические размеры, душу Теренса охватило ощущение странного узнавания, — казалось, тут ему все знакомо. Часть его скрытого «я», необузданная современным миром, радостно восстала и устремилась вслед, неукротимая, как ветер. Будто его сознание издало клич: «Я иду!» И он увидел себя, в человеческом обличье, несущегося гигантскими скачками к ним, но так и не достигая, оставаясь по-прежнему на пределе видимости. Их топотом в ушах пульсировала кровь…
Решение принять незнакомцев высвободило в нем некую сущность, которая сейчас впервые поднялась наружу, вырвалась из плена… И в его сознании это бегство обрело форму картины, вставшей перед глазами…
Капитан попросил вернуть бинокль, и с огромным трудом, испытав почти физическую боль, ирландец наконец оторвался от завораживающего зрелища, дав табуну летучих мыслей унестись в непроглядный сумрак. Сожаление утраты было почти непереносимо — утраты несказанно далекого, давно минувшего…
Обернувшись, он вложил бинокль в протянутую широкую ладонь, заметив как розовые толстые пальцы сомкнулись на ремешке; на одном из них виднелось массивное золотое кольцо, на рукаве блеснул золотой шеврон. Это кованое золото, мясистые пальцы, гортанный голос, произнесший «благотарю», — все выступало символами усмиренного искусственного существования, вновь заключившего его в клетку…
Затем он спустился к себе в каюту и обнаружил, что непритязательный канадец, убеждавший озадаченных крестьян купить у него уборочную технику, сошел на берег, и теперь в каюте на его койке и на диванчике под иллюминатором лежала одежда русского великана и его сына.
VIII
Я со своей стороны нахожу в этих ненормальных или паранормальных фактах
Несколько часов спустя, когда судно вышло в открытое море, О’Мэлли как бы между делом поведал о новых соседях доктору Шталю, и тот неожиданно переменился в лице. Отступив на шаг от нактоуза, на который оба опирались, доктор положил руку на плечо ирландцу и вгляделся ему в лицо. К своему удивлению, О’Мэлли обнаружил, что обычная циничная недоверчивость доктора испарилась, сменившись интересом и добрым участием. И слова, прозвучавшие после этого, шли от сердца:
— Это правда? — спросил он, будто новость встревожила его.
— Конечно. Отчего это должно быть неправдой? Что-то не так?
Ему стало не по себе. Поведение доктора подтверждало поспешность его шага. Возникшая было преграда между ними рассыпалась, а чувство досады оттого, что новых друзей могут подвергнуть анализу, исчезло. Былая искренность отношений с доктором вернулась.
— Боюсь, — задумчиво проговорил Шталь, — это может повредить вам, поставить вас в несколько… — он поискал более точное слово, — затруднительное положение. Ведь это я предложил перемену.
О’Мэлли непонимающе поглядел на него:
— Не вполне вас понимаю.
— Дело в том, — продолжал доктор, не сводя с него глаз и тщательно выбирая слова, — что я, зная вас уже некоторое время, сформировал некоторое… э-э… мнение о вашем складе ума и личности. Он оказался весьма редким и глубоко меня заинтересовал…
— Вот уж не знал, что угодил к вам под микроскоп, — встревоженно рассмеялся О’Мэлли.
— Хотя вам такое внимание было не совсем приятно — и, замечу, вполне справедливо, — и вы порой даже старались меня избегать…
— Как ученого, врача, — вставил было О’Мэлли, но доктор проигнорировал его ремарку и продолжал по-немецки:
— …я всегда питал тайную надежду, скажем, как «ученый и врач», что однажды мне доведется наблюдать вас при таких обстоятельствах, которые проявят скрытые способности, наличие которых я предполагал в вас. Мне очень хотелось увидеть, как вы — вернее, ваша душевная суть — поведете себя под давлением некоего искушения, создавая тем самым благоприятные условия для проявления этих способностей. Однако наши краткосрочные круизы, к счастью скрепившие нашу дружбу, — он снова положил руку ирландцу на плечо, на что тот слегка кивнул, — никогда прежде не предоставляли такой возможности…
— Вот оно что…
— До сегодняшнего дня! — закончил доктор. — Да, до сегодняшнего дня.
Озадаченному О’Мэлли хотелось, конечно, чтобы тот продолжал, но человек науки, в котором теперь взял верх судовой врач, казалось, засомневался. Ему было явно непросто высказать то, к чему он вел.
— Вы имеете, вероятно, в виду, хотя я и не до конца вас понимаю, наших друзей великанов, — подсказал ирландец.
Определение сорвалось с губ неосознанно. Выражение лица приятеля показало точность его ремарки.