Кэрель
Шрифт:
«Вернувшись, он забудет. Потом решит, что потерял», — подумал он.
Поднимаясь по лестнице, Кэрель провел рукой по железным перилам. Внезапно в его воображении опять всплыли те два парня из борделя. Марио и Норбер. Сука и легавый! Самое ужасное, если им взбредет в голову заложить его прямо сейчас. Может быть, полиция заставляет их вести двойную игру. Эти два типа в воображении Кэреля стали раздуваться. Достигнув чудовищных размеров, они почти поглотили собой Кэреля. А таможня? Проскочить через таможню невозможно. Тошнота снова подступила к горлу. И исчезла вместе с позывом к икоте. Вдруг его осенило, и спокойствие, растекаясь по всему его телу, вернулось к нему. Он был спасен. Через несколько мгновений он уселся на последней ступеньке лестницы на краю дороги. Додумавшись до такого, можно было бы даже позволить себе немного поспать. С этого момента он старался четко формулировать свои мысли:
«Готово. Лучше не придумаешь. Нужен кто-нидь (он уже решил для себя, что это будет Вик) — кто-нидь, кто спустит веревку со стены. Я слажу с катера и остаюсь на причале. Туман больно густой. Вместо штоб сраже идти к таможне, я канаю к стене. Фраер уже наверху и с дороги бросает конец. Надо метров десять-двенадцать каната. Я привязываю
Он почувствовал глубокое успокоение. Он уже испытывал подобное необычное чувство у подножия одной из двух массивных башен, образующих ворота порта в Ля Рошели. Это было ощущение силы и бессилия одновременно. Довольство собой проистекало из сознания того, что эта высокая башня являлась символом мужественности, ибо, когда у подножия башни он раздвигал ноги, чтобы помочиться, она казалась ему продолжением его члена. Вечерами после кино, когда вместе с двумя или тремя своими товарищами он мочился около нее, он обменивался с ними шутками:
— Вот что подошло бы Жоржетте…
— Если бы у меня в штанах был такой же, все шлюхи в Ля Рошели были бы мои!
— Ты имеешь в виду этот лярошельский х…?
Но оставшись один, неважно, вечером или днем, он испытывал сильное волнение. Расстегивая и застегивая ширинку, его пальцы как бы бережно прикасались к сокровищу, к скрытой душе гигантского члена, этот каменный фаллос казался ему воплощением его собственной мужественности, но в то же время он готов был с покорностью смириться перед спокойным и несравненным могуществом неизвестного ему самца. Кэрель почувствовал, что способен в сохранности доставить груз опиума диковинному чудовищу, состоящему из двух прекрасных тел.
«Только мне потребуется напарник. Без напарника мне не обойтись».
Кэрель смутно осознавал, что исход махинации зависит от напарника, и с удовлетворением чувствовал, как в нем, подобно едва зарождающейся заре, теплится догадка, что это будет Вик, — приобщив его к делу, он сумеет сравняться с Марио и Норбером. Хозяин внушал доверие. А тот другой, пожалуй, был слишком красив для легавого. У него были чересчур роскошные перстни.
«А я? А мои драгоценности? Если бы этот пижон их видел!»
Кэрель подумал сперва о спрятанных в каюте драгоценностях, потом о своей тяжелой и упругой мошонке, которую он каждый вечер ласкал и даже во время сна держал в ладони. Он вспомнил об украденных часах. И улыбнулся: это снова был прежний Кэрель, воспрянувший, расцветший и демонстрирующий нежную изнанку своих лепестков.
Рабочие сидели вокруг белого деревянного стола, стоявшего посреди барака, между двумя рядами кроватей. На столе дымились десять мисок с супом. Жиль медленно снял руку со спины разлегшейся у него на коленях кошки, потом снова опустил ее. Кошка частично оттягивала на себя мучившие его угрызения совести. Она успокаивала Жиля, как пиявка приносит облегчение больному. Жиль уклонился от драки с Тео, когда тот, вернувшись, стал насмехаться над ним. Он невольно выдал себя жалкими интонациями своего голоса, ответив ему: «Не нужно так говорить». Обычно его ответы были сухими и резкими, почти грубыми, и Жилю стало стыдно от того, что теперь его слабый голос, как тень, распластался у ног Тео. Пытаясь успокоить свое самолюбие, он старался убедить сам себя в том, что просто не хочет связываться с придурками, но невольная дрожь, прозвучавшая в его голосе, еще раз напомнила ему о его капитуляции. Остальные? Какое ему до них дело: плевать он хотел на остальных. С Тео все ясно. Тео педик. Он здоровый и вспыльчивый, но он педик. С момента появления Жиля на стройке каменщик взял его под свою опеку, оказывая ему знаки необычного внимания. Он даже угощал его белым вином в кабаках Рекувранс. Но в дружеских похлопываниях стальной руки Жиль порой чувствовал на своей спине — невольно вздрагивая от этого ощущения — какую-то странную нежность. Как будто рука хотела подчинить его, чтобы приласкать. Впрочем, в последнее время Тео был в дурном расположении духа. Он понимал, что его молодость уходит. Иногда на стройке Жиль украдкой смотрел на него — и почти всегда ловил на себе взгляд Тео. Тео прекрасно работал, его всем ставили в пример. Прежде, чем положить камень в цементное ложе, он ласкал его руками, переворачивал, выбирая самую красивую сторону и придавая ему наиболее выгодное положение, чтобы он лучше смотрелся с фасада. Жиль снял руку с шерсти. Он осторожно поставил кошку у печки, на ковер из стружек. По этому жесту окружающие должны были понять утонченность его натуры. Ему хотелось подчеркнуть эту утонченность. Он стремился показать, что не заслужил подобного оскорбления. Он подошел к столу и сел на свое место. Тео сидел к нему спиной. Жиль видел, как его густая шевелюра свисает над белой фаянсовой миской. Он смеялся и разговаривал с приятелем. Отовсюду раздавалось громкое чавканье густым и горячим супом. Поужинав, Жиль встал первым и, сняв свой свитер, торопливо стал мыть посуду. В расстегнутой на груди рубашке с закатанными выше локтей рукавами, с красным и мокрым от пара лицом и погруженными в жирную воду голыми руками он стал похож на молодую посудомойку из ресторана. Он чувствовал, что больше не является рабочим. На некоторое время он превратился в какое-то странное двуполое существо: юношу и служанку каменщиков. Чтобы ни у кого не возникло желания пощупать его или со скабрезным смехом похлопать по заднице, он старался делать как можно более резкие движения. Он вытащил из жирной и ставшей уже отвратительно теплой воды потрескавшиеся от цемента и гипса руки. Трещины на руках были забиты белым веществом и почти замазаны цементом, и ему стало жалко своих рабочих рук. Последние несколько дней Жиль чувствовал себя настолько униженным, что не мог позволить себе думать о Полетте. И даже о Роже. Он не мог думать о них с нежностью, потому что чувство его было запачкано унижением, к которому примешивалось что-то вроде тошнотворного испарения, отчего любая его мысль искажалась и разлагалась. Временами он даже начинал испытывать к Роже ненависть. Теперь ненависть находила в его душе благодатную почву, так как помогала забыть о пережитом унижении, загнать его в самый отдаленный уголок сознания, откуда оно, однако, продолжало периодически напоминать о себе с неотступной навязчивостью абсцесса. Жиль ненавидел Роже
Несколько каменщиков играли в карты на столе, освобожденном от мисок и белых фаянсовых тарелок. Вся печка была завалена посудой. Жиль хотел выйти помочиться, но, повернувшись, увидел Тео, который пересек комнату и уже открывал дверь, вероятно, направляясь туда же. Жиль остановился. Тео потянул дверь на себя. Он вышел в ночь и туман, одетый в рубашку цвета хаки и мягкие голубые штаны, сшитые из кусочков полотна разных оттенков: у Жиля были точно такие же, он их обожал. Он стал раздеваться. Сняв рубашку, он остался в одной майке с обнаженными мускулистыми руками. Приспустив штаны и наклонясь, он увидел свои ляжки: они были плотные и крепкие, развитые занятиями велосипедным спортом и футболом, гладкие, как мрамор, и такие же твердые. Мысленно Жиль перевел взгляд со своих ляжек к животу и дальше к своей накачанной спине и рукам. Ему стало стыдно своей силы. Если бы они дрались «по правилам» (то есть без ударов, просто стараясь побороть друг друга) или «на кулачки» (ногами и ударами кулаков), он бы точно победил Тео, но у того была репутация бешеного. В отместку он мог тихонько подкрасться ночью и перерезать горло победителю. Благодаря этой репутации ему все сходило с рук. Жиль не хотел, чтобы ему перерезали горло. Он снял штаны и, стоя перед кроватью в красных трусах и майке, тихонько почесал свои ляжки. Он надеялся, что его товарищи, увидев его мускулы, поймут, что он отказался драться из великодушия, чтобы не связываться со стариком. Он лег. Прижавшись щекой к подушке, Жиль думал о Тео с отвращением, только усиливавшимся от сознания того, что в молодости Тео, наверное, был неотразим. Даже теперь, в зрелости, в нем чувствовалась сила.
Его жесткое мужественное сохранившее чистоту линий лицо было изборождено многочисленными мелкими морщинками. Маленькие черные глаза зло блестели, но иногда, особенно вечером, когда работа подходила к концу, Жиль порой замечал на себе их исполненный необыкновенной нежности взгляд. Тео, взяв немного мелкого песка, тер им руки, потом, разогнув спину, окидывал взглядом результаты труда: выросшую стену, брошенные мастерки, доски, щетки и ведра. На все эти предметы — и на рабочих — медленно оседала серая пыль, превращавшая стройку в единый, созданный за этот день, завершенный объект. С завершением работы на опустевшей, припудренной серой пылью стройке воцарялся вечерний покой. Уставшие за день, с бесцельно опущенными руками каменщики молча, неторопливыми и почти торжественными шагами покидали стройку. Им всем еще не было и сорока. Утомленные, с сумкой через левое плечо и правой рукой в кармане, они шли навстречу вечеру. Их брюки, придерживаемые ремнем вместо лямок, плохо держались, через каждые десять шагов они останавливались и подтягивали их спереди, засовывая под ремень, но сзади, где болтался треугольный вырез с двумя предназначенными для лямок пуговицами, они все равно провисали. В полном молчании каменщики возвращались к себе в бараки. До субботы никто из них не пойдет к девкам или в бистро, они будут спокойно отдыхать, лежа в кроватях и накапливая под простынями темные силы и белую жидкость, они будут спать на боку, без снов, вытянув вдоль кровати обнаженные с голубыми венами и запыленными запястьями руки. Тео всегда дожидался Жиля. Каждый вечер, перед уходом, он предлагал ему сигарету и с изменившимся взглядом хлопал его по плечу.
— Ну что, приятель? Как жизнь?
Жиль, как правило, с безразличным видом кивал головой и натянуто улыбался.
Жиль чувствовал, как его щека нагревается на подушке. Его глаза были широко открыты, и от нестерпимого желания выйти помочиться злоба его все росла. Края его век горели.
Полученная пощечина может побудить вас выпрямиться, броситься вперед, дать ответную пощечину, ударить кулаком, подпрыгнуть, собраться, пуститься в пляс — иными словами, жить. Полученная пощечина может также заставить вас согнуться, покачнуться, упасть, умереть. Нам кажется достойным поведение, побуждающее к жизни, и отталкивающим — поведение, влекущее за собою смерть. Но самым прекрасным кажется нам поведение, дающее нам наибольшую полноту жизни. Полицейские, поэты, лакеи и священники существуют благодаря человеческой низости. В ней они черпают свои силы. Она бурлит в них. Она их питает.
— Полицейский — это такая же работа, как любая другая.
Отвечая так старому знакомому, который не без скрытого презрения спросил его, почему он пошел в полицию, Марио понимал, что лжет. Он презирал женщин, оттого что постоянно имел дело с проститутками. Юный Дэдэ и ненависть, которую он постоянно ощущал вокруг себя, придавали его службе в полиции некоторую значимость. Он стыдился ее. Он хотел бы от нее освободиться, но не мог. Хуже того, она уже проникла в его кровь. Он боялся, что она окончательно отравит его. Сперва незаметно, потом страстно он увлекся Дэдэ. Дэдэ был его противоядием. Он стал слабее ощущать в себе полицейского. Он стал меньше стыдиться этого. В его жилах текла не такая уж черная кровь, как казалось бандитам и озлобленному Тони.
Много ли в тюрьме Бужан очаровательных шпионок? Марио не переставал надеяться, что в конце концов ему подвернется дело о краже документов, представляющих интерес для службы государственной безопасности. Марио сидел в комнате Дэдэ на улице Сен-Пьер, спустив ноги с кровати, покрытой голубым хлопчатобумажным покрывалом с бахромой, наброшенным прямо на смятые простыни. Дэдэ вспрыгнул на кровать и встал на колени рядом с неподвижной фигурой Марио. Полицейский не проронил ни слова. Ни один мускул на его лице не дрогнул. Его неподвижный взгляд был сосредоточен на чем-то крайне важном, что находилось над висящим над камином зеркалом, над стеной и над городом. На его коленях, точнее, на той твердой и гладкой поверхности, которую представляют собой колени сидящего мужчины, ноги которого слегка подогнуты, лежали обе его ладони. Никогда еще Дэдэ не видел его таким строгим, с таким суровым, напряженным, печальным лицом, которое из-за плотно, почти насильно сжатых губ казалось злым.