Кик
Шрифт:
— Гражданка, звиняюсь. Не подумайте чего прочего.
Голос преследователя, веселый и простоватый, звучал добродушно. Он вызывал мысль о раскаянье. Камилла простила даже лапищи, несколько задержавшиеся у нее на шее, потому что они успокоительно пахли махоркой, спичками, салом, — и под ласковый смех незнакомца, теперь обогнавшего ее, вернулась в церковную подворотню.
Маленькая церковь Успения никогда не отличалась многолюдностью. Под старинными сводами ее было темно и сыро. У ворот за стеклом раньше горела перед образом итальянского письма бледно-розовая лампада. Эта большая икона, где три краски сочетались в бледный букет — голубой цвет плаща богородицы, ее розовое платье с открытым вырезом шеи и круглыми, твердыми складками вокруг маленьких грудей и густое золото венчика над головами ее и младенца, — была почитаема жителями переулка. Не раз и не два прикладывались к ней губы прохожих, оставляя на мерзлом стекле пятнышко таянья. Лампада потухла со дня Октябрьского переворота.
Камилла, стоя сзади, часто крестилась и тоже всхлипывала. Круглый хлеб она положила перед собой на пол и, кланяясь, щупала, цел ли. Вдова уведенного Видемана и старый полковник, до этого вечера друг друга не знавшие, плакали, мешая слезы. Это была панихида, особенная панихида, казавшаяся героизмом священнику и молящимся, — справлялась она на сороковой день «по умученным и убиенным». Совсем в темноте, из предосторожности высоко подняв воротник, сутулился толстый геолог, в высшей степени недовольный, что его сюда завели. Профиль сатира, червячком подвернутая губа были полны страха, а позади него, больше инстинктом, чувствовала Камилла присутствие Дитмара. Когда панихида кончилась и плачущие удалились, унося в своей нетвердой походке, опухших глазах и жалких обмотках крепа на рукавах и шляпах все мрачное величие эпохи, — Дитмар приблизился тихонько к Камилле. С глухой враждебностью она ощутила новый запас элегантности, сытности, тепла и холи, исходивший от заграничного шевиота.
— Выслушайте меня, Дитмар!
— О да.
— Дурак (по-русски)! Нет, нет, это не к вам (по-французски). Рукопись украл большевик, товарищ Львов (геолог подошел к ним и прислушивался тоже), но это ничего, рукопись, — наплевать на нее. Если только — дайте честное слово, клянитесь, на кресте клянитесь, вот сейчас, перед батюшкой, — если вы только обещаете мне визу и взять в Бельгию, — понимаете как? Жениться на мне обещайте, вот что!
— Дитмар женат, — прошептал геолог.
— Ну пусть фиктивно, все равно, я должна отсюда выбраться!
— И тогда, мадемуазель?..
— И тогда, мсье… — Камилла остановилась, глядя на него торжествующе. — Тогда я вам дам, в руки дам, только не здесь, а за границей, — план, карту, анализы месторождения, о котором рассказывает дед в рукописи. Я могу за миллион продать, об этом в рукописи ни слова, я ни днем, ни ночью не снимаю, вот, на мне, если б об этом пронюхали…
Она ударила себя возле шеи и вдруг, забеспокоившись, стала шарить дрожащими пальцами между пуговиц ворота. Геолог и Дитмар, не замечая, глядели друг на друга.
— Покажите! — вырвалось у геолога.
— Сейчас, ах… что же это, сейчас, секундочку… Боже мой, боже мой, боже мой!
Дико вскрикнув, Камилла рванула с шеи обрывок цепочки.
— Господа, помогите мне! Этот мерзавец, он, он, боже мой, бегите, бегите за ним! Я шла по улице, он налетел сзади, схватил за шею, это он вид сделал, будто поскользнулся. Ах, дура я, дура я…
Переглядываясь, в безмолвии, бочком и спиной, Дитмар с геологом медленно, медленно отступили от потерявшей голову женщины. На крик бежал церковный сторож. И уже, упав вниз, возле хлеба своего, понимала несчастная Камилла фон Юсс, что в одну минуту она лишилась будущего — заграницы, покоя, свободы, денег, — даже дома, где остались под крышкой рояля крупа и макароны и куда страшно было сейчас вернуться. Истерически плача, она уходит из церкви и со страниц рассказа, подобно первой женщине, — определяться
Глава четвертая
Покуда на снежных и неосвещенных кладбищах городов и в нетопленых кладбищах домов разыгрывались все эти тусклые происшествия, как бы взятые эпохой, как модным оператором, не в фокусе съемки, и о них начинали петь поэты; пока выплескивалась в литературу истерическая струя снегопада, метелей, ветров и создавались памятники всеобщего умосмятения, всеобщей сдвинутости и сброшенности с места, вьюгой пронесясь перед обезумевшими обывателями, — в главном фокусе съемки, освещенный прямым лучом прожектора, стоял небольшой человек, рубя ладонью по воздуху в такт своей речи, щурясь из-под крутого лба, и пиджак танцевал, поднимаясь под мышками вместе с поднятой рукой, а жилетка морщилась у него на животе, — таким он восстал в тысячах гипсов и крашеных полотен, бесконечно везде любимых народом. И в этом небольшом человеке эпоха сосредоточила то, что латиняне называют ratio, свой интеллект, здоровую прямизну духа, направленного на самосознанье.
Десятки и сотни раз маленький товарищ Львов, сидя, как и сейчас, на мягком стуле, среди взволнованных своих товарищей, с обкусанным карандашиком в верхнем кармане рубашки, слышал знакомый голос. Они съехались сюда со всех концов истощенной голодом страны. Их маленький оркестр, поддаваясь вьюге, проносившейся за окнами, которую поэты назвали музыкой революции, заврался тоже. Обыватель слышал, стоя в очередях за пайками, что будто Троцкий пошел против Ленина, — и усмехался в собачью шкурку на рукаве. Но в квадратиках, организованных, как шахматная доска, фигуры стояли друг против друга, и на них лился сейчас ослепительный свет прожектора. «Цектран»возмущенно вставал против напавших на него «водников».Конфликт водников и Цектрана, — а кто из обывателей слышал о водниках и Цектране? Кто останавливался, идя с пайком на плечах, чтоб прочесть мокрую от клея, распяленную на стене московскую «Правду»? — конфликт водников и Цектрана был конфликтом организованной людской массы с организующей головкой учрежденья, конфликтом начавшего бродить теста с брошенной в него закваской, и уже над этим конфликтом реяли сотни надстроек, теоретические мечи скрещивались в брошюрах и листовках, создавались комментарии, буфера, — и только одна лопаткой воздетая ладонь с подушечками под ногтями рубила перед собой сгущенный воздух, пересекая его ослепительной ясностью здравого смысла. Вместе с другими, смущенный и взволнованный, товарищ Львов слушал высокие нотки без конца повторяющихся слов:
«…сочинить принципиальное разногласие… и при этом сделать ошибку, на это мы мастера, а изучить наш собственный опыт и проверить его, — на это нас нет».
«…хорошо или плохо учрежденье, пока не знаем. Испытаем на деле, тогда и скажем. Давайте изучать и опрашивать».
«…нужно изучать, что из этого вышло. Практически изучать… требуя точнейших документов, напечатанных, доступных проверке со всех сторон. Кто верит на слово, тот безнадежный идиот… Если нетдокументов, нужен допрос свидетелей обеихили нескольких сторон и обязательно «допрос с пристрастием» и допрос при свидетелях…»
Снова и снова требовал голос «проверки практического опыта». Перед Львовым, как и перед десятком его соседей, рука оратора, держа за вожжи понесшую тройку, как бы опять с усилием возвращала ее из иллюзорных пространств на колею проезжей дороги. Так закладывались первые камни «учета» и клалась на пюпитры маленького оркестра одна и та же партитура: «организуйте свой опыт», «изучайте свой опыт», «разбирайтесь в том, что из этого вышло».
Львов пришел на это собранье, дискуссионное собранье фракции РКП VIII Съезда Советов, — рассеянный, со своими мыслями, чтоб повидать нужного ему горного инженера-партийца. Но сразу же, как и другие, был охвачен тягой напорных слов, бивших всё по одному и тому же, заряжен ими и готов к действию.
Когда у сидевшего позади него вырвался шумный вздох одобренья и Львов невольно, приняв этот вздох себе на затылок, обернулся, — оказалось, что сзади сидит как раз нужный ему человек. Подобно вздохнувшему, Львов испытывал странное облегченье. Словно на тяжелый груз, который он держал в воздухе обеими руками, легко наплыл кран элеватора и поднял его на лету, как слон поднимает хоботом копеечку. Проверять, опираясь на массы, быть проницаемым, быть выразителем того, что чувствуют массы, — Львов пережил знакомое чувство «социального настегиванья» — так он звал про себя исключительное мастерство Ленина возвращать оторвавшегося от реальной действительности члена партии к прямым задачам дня.