Киндернаци
Шрифт:
— А что это за место — Дахау?
— Знаешь, я там еще не была.
— Скажи, тетушка, неужели ты правда встречала таких людей* которые против?
— Все же видят, что дело обстоит неважно.
— Так-то так, — начинаю я и, взбодренный жвачкой, принимаюсь ораторствовать: — Моя вера непоколебимо тверда, и Геббельс убежден как никогда твердо: сейчас мы переживаем критической момент, но мы уверены, что неизбежно наступит перелом.
— Ну-ну! Твои слова да Богу в уши!
Во мне уже забродило щекочущее нервы, предстартовое предвкушение грядущих великих катастроф.
Присели отдохнуть в полутени на колченогой скамейке возле машинного сарая, в воздухе душно пахнет древесиной, за спиной дышит разогретая августовским зноем широкая бревенчатая стена, кишащая бурой и белой насекомой живностью. Я здесь, я живу! Новости об Инге Аренштейн — какая-то мелочь, ничего особенного, но я рад и такому упоминанию, потому что речь зашла о девушке. Но мне этого мало, хочется чего-то посущественнее, поэтому я спрашиваю про Соню и Сашу — где-то они теперь моют полы, с тех пор
— Вот бы мне девушку!
— Не спеши, все еще успеется. Давай-ка выйдем через заднюю дверь и пойдем к Труцнитам!
— Что-то неохота — они такие скучные!
— Давай, пошли!
Я отпихиваю ее руку.
— Смотри, Тильки! Чтобы этого никогда больше не было!
Я снова толкаю ее, стараясь сделать побольней.
На лице появляется знакомое пугающее выражение, губы поджаты. Не произнося ни слова, она идет бок о бок со мной, направляясь к садовой делянке Труцнитов. Лишь погодя немного:
— Я на тебя всерьез сердита.
И уже потом, когда пора бы уже и забыть, привычно обидное:
— Если не научишься себя вести, ни одна девушка на тебя не посмотрит.
Спрятаться! Заползти, как улитка, в свой домик, так чтобы только рожками воспринимать атмосферу и звуки этого лета, которое кажется таким «всегдашним», хотя это только так кажется: оттого, что сейчас лето, кажется, что иначе и быть не может, хотя одно то, что вот оно — лето, так поразительно, что об этом хочется громко кричать, чтобы выплеснуть свое удивление. Вообще это такая радость, что ее хватит на целую жизнь, больше ничего и не надо — ни великого перелома, ни девушки. Хотя вообще-то все так здорово только потому, что у меня есть молодость, и вся жизнь еще впереди, и в ней будет и девушка, хотя вообще-то все это когда-нибудь пройдет и я тоже стану таким старикашкой, как Труцниты, которые сидят на своем пятачке в садоводстве и беспамятно скалятся друг на друга в идиотских улыбках: если это — все и больше ничего не будет, что же вы, взрослые, отодвигаете и отравляете нашу единственную молодость, единственную данную нам жизнь!
Спустя некоторое время:
— Тебе прямо уж и слова не скажи!
Пауза.
— Господин Труцнит угощает абрикосами!
Взрыв цвета, румяно-оранжевого аромата вызывает алчный аппетит, заставляет жаждать абрикосовой упоительности, и возникает ощущение счастья. Сидеть на расшатанных складных креслах, глубоко зарывшихся ножками в мягкую после полива землю, над самой головой и по всем сторонам вокруг — пахучий лиственный шатер. Господин Труцнит — Козерог, но я читаю целую лекцию про астрологию и про то, что астрология — это вам не астрономия, и заодно, чтобы дать выход недавно пережитым книжным страхам, рассказываю о громадных болотах других планет, принимаю как должное слова в мой адрес о том, что я человек интересный, но для того, чтобы разобраться в моей сущности, меня надо получше узнать, на это замечание я с остаткам неостывшего раздражения язвительно отвечаю в том смысле, что, дескать, ничего не поделаешь, — я другой, не такой, как вы, не умею трунить над людьми с лощеным венским ехидством, а между тем если не сегодня вечером, то все же на склоне дней своих засяду за работу, чтобы написать книгу с разбором моей и вашей человеческой сущности.
Эпизод 10. 20.07.44
Баня. Эдит сидит на белом подоконнике или нажимает на белую клавишу. В этом случае над белой дверью вспыхивает какая-нибудь из разноцветных сигнальных лампочек. Она сидит на краю белой кровати и полощет в воде позвякивающие друг о дружку термометры. У Эдит теперь появился новый любимчик.
Через хозяйственный двор и с мамой в баню. Баня находится в низеньком домике, внутри клубятся облака пахучего пара, который подается сюда из котельной Хозяйства, по всему полу разбросаны мокрые занозистые деревянные решетки, от которых тянет грибным запахом, и бегают тараканы черно-бурой масти, населяющие баню и близко расположенный мучной амбар. Толстая банщица, рассыпаясь в привычных любезностях, отпирает номер на двоих. Но обе ванны — та, что для мамы, и та, что для Анатоля, — закрыты занавесками, и между ними большущее свободное пространство. Обе ванны залиты солнечным светом, проникающим сквозь стекло с ледяными узорами. Когда Анатоль уже стоял раздетый, мама неожиданно заглянула к нему, отогнув занавеску; он рассердился. Мало того, она еще и высказалась по этому поводу:
— Цвет у тебя стал поздоровее, уже не скажешь, что бледная немочь!
— Но чтобы больше ты ко мне не заглядывала! — потребовал Анатоль.
Сегодня он взял с собой лупу, чтобы выжечь у себя на теле, где никто не увидит, буквы ЭДИТ. Это его очень взволновало в одной книге про Африку, а Эдит, может быть, все-таки еще ответит на его письмо. Гертруда, вернувшись после того, как сбегала с поручением к папе, делает свой привычный меланхолический круг по садовому лабиринту Хозяйства. По сравнению с остальными худосочными от недоедания девчонками она чувствует себя хорошенькой и, вступая в поединок с машиной времени, начинает не с того боку, выбрав самую медленную, скучную сторону: свободные послеполуденные часы тянутся магически, пока не складываются в определенную, никогда ранее не слышанную песню; перед тобой открываются
7
Мезуза — у верующих евреев — подвешиваемая на правой створке двери капсула с полоской пергамента, напоминающая о Торе, Священной книге.
— Помнишь ту девочку? Скажи, ведь, кажется, ее родители были евреи?
Мама нехотя:
— Только мать.
Гертруда тем временем кончила кружить по лабиринту, добросовестно обойдя все дорожки, пришла в кухню и сидит на табуретке, радуется, что скоро дадут кукурузную кашу, да с сахаром и с корицей!
— Смотри, ты совсем изомнешь платье! Ой, что там только что сказали по радио? Покушение на фюрера?
Все принялись креститься. Но тут радио заговорило о Провидении. А машина времени тотчас же выдала картинку: красный актовый зал гимназии, где происходило торжество по поводу неудавшегося покушения в пивном погребке «Бюргерброй», тогда тоже вмешалось Провидение. В тот раз — несокрушимая уверенность в будущем, вера в победу, сегодня, разумеется, тем более: «Однако вы все-таки лучше поторопитесь, — говорит Анатоль, — и поскорее пускайте в ход новое секретное оружие!»
Эпизод 11. 27.06.44
Возвращение домой. Вся комната уже сплошь состоит из упаковочной бумаги: кажется, ткни в нее посильнее — и ты уже на воле! Ребята, которые еще остаются в этом лагере центра «Детских лагерей отдыха», стали вдруг похожи на рисованные привидения из ярмарочного балагана, однако слышны были все-таки их голоса, еще был настоящий, телесно ощутимый ужин, несколько раз перепадал настоящий тычок в ребро и настоящие вставания и приседания при разборке шкафчика. Не нашлось на месте полюбившейся книжки, но ворюга-дежурный ответил «не знаю», а начинать дознание по всем правилам в последнюю ночь было уже слишком поздно. В последний раз забраться на верхнюю койку, в последний раз услышать: «Эй ты, как ты там?», и вот уже тот, к кому обращен был вопрос, снова у себя дома и переступает порог своей чудной комнаты с высокими потолками, где много свежего воздуха, где его ждут не дождутся любимые дела и развлечения, ждет через край заросший цветами, нависающий над зелеными макушками сада балкон, за которым сгущается летняя ночь и раскинулось каникулярное приволье. Но нет! Сперва надо было еще пережить очень компактный вечер, такой же неугрызаемый, трудно перевариваемый, как кусок жесткого, плотного, кислого армейского хлебного кирпича. Ни то, ни другое уже не отвечало действительности, когда наутро тот, к кому был обращен вопрос, навсегда покинул лагерь, и, как бы прокручивая в обратном, радостном порядке свое прибытие в лагерь, когда он шел сюда в строю, с каждым шагом все глубже погружаясь в бездну мрака, он, на сей раз уже в одиночестве, пустился в долгий путь к железнодорожной станции, перед тем как начать нескончаемое путешествие в поезде, отрубающее по частям то, что останется позади.
В 7.30 утра провинциальный городок каким-то чудом без всякой музыки грянул навстречу таким тушем, словно его исполнил духовой оркестр в пятьдесят музыкантов. Все воробьи, ласточки, хохлатые жаворонки тут как тут, каждый уголок по ходу движения электрически чистенькой узкоколейки в Татрах, в который мне удается заглянуть во время остановок поезда, обставлен пестрыми потемкинскими декорациями провинциального городка. Насколько отчужденно проходило мое расставание с лагерем ДЛО, настолько же сказочно прощание с оздоровительным лагерем: ради него — только моего прощания! — сестра Ирмгард все так устроила: и этот городок, и лагерь с недругами и приятелями, с людишками-пустышками, Ирмгард рушит секундную быстроту железнодорожного мелькания и, растянув ее в минуты, впечатывает меня в память этого мирка, дружба друзей удружает меня в небывалую степень: в квадрат, в куб, и затем — прожекторная вспышка в полный накал, чтобы высветить один поразительный феномен — Эдит. Она одна и я, озаренные этим днем: рукопожатие; ее словно бы увеличенное, но тонкое, заманчивое, как изюминка, лицо. После нас — ничего.