Кислородный предел
Шрифт:
Камилла с мстительно поджатыми губами и крепко сомкнутыми веками — не видит он, конечно, этого, но разве тут приходится гадать? — лежит без одеяла, словно мертвая царевна, на спине. Золотая стрекоза, ага, кверху лапками. Соблазнительный гибрид бордельной откровенности и невинной упаковки куклы Барби; ох, уж эти ему кружевные условности из элитных салонов белья; Камилла, кстати, в этих призрачно-прозрачных фетишах смотрится как минимум не хуже всякой девушки с обложки. И при этом непрестанно жалуется, что весь мир — его мужская половина — неотвязно вожделеет к ней. Лишь о том бесперечь и талдычит — об ужасной, низменной, животной плотоядности всех мужиков и о том, что постоянно чует на себе их липкие, раздевающие взгляды; что любое место (от кинотеатра до тишайшего книжного) просто пышет концентрированной похотью самцов; что ей каждую минуту то присвистывают, то сигналят вслед, что ей по сто раз на дню делают
Сухожилову раз …дцать приходилось вписываться за нее на разных пьянках, в барах-ресторанах, да и просто на ночных московских улицах. Всякий раз, когда она выходила на танцпол с каким-нибудь изрядно поднабравшимся мужиком, Сухожилов видел на ее лице оглушенность сальностями, что шептались ей на ухо, и ловил на себе ее взгляд, сродни взгляду раненой антилопы, что безмолвно умоляла о помощи. Мягко говоря, Камилла очень странная. Целый мир желает тебя видеть в стойке раком? Так какого же ты хера дразнишь мир бретельками и прозрачной кисеей своих держащихся на честном слове сарафанчиков? Это что — мазохизм? Лицемерие, достойное Игнатия де Лойолы? Потаенная фантазия быть трахнутой в особо извращенной форме? Все дело в чем — она без этого не может. Ей не то чтобы нравится быть жертвой — просто втайне она тащится, когда из-за нее дерутся. Болезнь, которой, как ветрянкой, должна переболеть любая первая красавица двора (тем более класса, тем более школы, тем более Москвы и всей Московской области). Камилла только до сих пор не наигралась.
— Знаю, что не спишь — медленно моргаешь, — говорит он ей. — У! — Он склоняется над ней и кричит в самое ухо, но Камилла чудовищным напряжением воли остается бездвижной, разве только что мышца одна, выдавая, дернулась непроизвольно. — Ты смотри — не оживает. Слушай, ну, давай поговорим, ведь ты хотела. Вот представился случай. Я наконец-то свободен, ты делаешь вид, что спишь…
Сухожилов садится, нащупывает выключатель светильника, снимает зажженную лампу с прикроватной тумбы и совершает магические манипуляции над головой у Камиллы:
— О, великий Магистерий, — говорит он торжественно, — и вы, сатурналии, духи девяти стихий, ангелы рая, демоны ада, заклинаю вас, вдохните жизнь в это неподвижное тело, и пусть она откроет глаза.
Выбиваясь из сил, Камилла продолжает дрыхнуть мертвым сном. Тогда Сухожилов водружает ей светильник на грудь и густым дьяконским басом тяжело и сочно пропевает:
— Ныне отпущаеши рабу твою… — Нет, это, пожалуй, все-таки чересчур, такими вещами не шутят. — Ладно, — говорит он, — хочешь слушать с широко закрытыми глазами — что ж, пожалуйста. Я тебе вру? Да, я тебе вру. Я врал тебе последние четыре месяца, по сути, я врал тебе с самого начала. Ты хорошая, ты гений чистой красоты, ты сделала бы честь любому, одарив его собой, но мне тебя, прости за откровенность, не хватает. И поэтому я — шуры-муры на стороне, конечно, к сожалению, не в тех количествах, которые ты тут себе нафантазировала. Я, наверное, ущербный и какой еще?.. Неполноценный, как считает твоя Яна, и, наверное, она права. Ведь она тебе звонила, да, уже сегодня вечером? Принесла на хвостике? Ну вот и отлично. Что из этого следует? Первое — ты закрываешь глаза, и мы с тобой совместно наслаждаемся такой вот, как сейчас, невыносимой жизнью. Второй вариант — разбежались. Я тоже, конечно, хорош — тянул до последней возможности, не надо так было, надо было мне сразу все точки над «i». Ну что ты молчишь? Скажи ты хоть слово. Добивалась откровенности, правды — их есть у меня. Или чего ты добивалась? Что я, оглушенный сознанием ужасной глубины предательства, паду на колени и далее по тексту? Ну, хорошо — я оглушен и осознал, я пал, а дальше что?
Все было неправильным с самого начала — он хочет ей это сказать. Когда он впервые увидел Камиллу — вот это лицо, опаленное горячим молочным свечением и по сравнению с которым мордашки множества смазливых девочек глядятся словно грубой, неудавшейся поделкой посредственного скульптора, вот эти скулы, вот этот дивный нос, который — не пластический хирург, а кое-кто поизощреннее и повсесильнее — схватив за краешек перегородки, тащил забавы ради книзу, потешно загибая, тем самым создавая неповторимый, восхитительный изъян, вот эти ямки милые, которые обозначаются сильнее при улыбке (не говоря сейчас уже о стати, поступи, «станке»), как только он узрел вот это чудо, неотразимое на самый избалованный, придирчивый и беспристрастный взгляд, он тут же захотел им обладать, и только. Он захотел ее по той простой причине, что Камиллу вокруг желали все. Он хотел ее взять — как «Нижнекамск», как «Апатиты», как «Дельту-телеком» — из самоутверждения, из самооправдания, продемонстрировав себе и миру, что он, Сухожилов, на это способен, на этот альпинистский подвиг, на это восхождение
Он взял ее и впал в растерянность — а дальше что? Как быть с «моим нежным и ласковым зверем»? Так московские хозяева экзотических животных, очень быстро пресытившись экстремальности общения с домашними хищниками, равнодушно вывозят своих грациозных, но обрыдших питомцев за город, поселяя их на пустырях и свалках вместе с престарелыми цирковыми львами и хромыми, поседевшими пантерами, чьи грозные клыки подпилены и когти сточены до основания. Но он ведь ни на что такое страшное Камиллу-брошенку не обрекает — никаких ржавых клеток и периода доживания впроголодь; только то с ней и стрясется, что Камилла возвратится в безразмерную отчую квартиру на папино и мамино, соответственно, безразмерное содержание. (Если дело только за этим, то условия в клетке Сухожилов готов обеспечить.)
— Слушай, а как ты относишься к Матерацци? — спрашивает он. — Да нет, он не гомик — тут все гораздо хуже. Ходячая копилка сексуальных комплексов. Он был самым слабым и замухрыжистым в школе, и все его чморили, а девочки в упор не замечали, и поэтому, когда он вырос, он пошел в качалку, сделал пластику лица и вставил новые фарфоровые зубы. Теперь он тщится доказать всем свое мужское бесподобие, но по факту остается задротом и чмушником, ведь не одна из баб в «ДОМе» ему до сих пор не дала. — Господи, что он несет? — Послушай, я жестоко ошибался, когда думал, что тебе необходим, что ты мне нужна… Любой мужик, он, чтобы чувствовать себя самодостаточным, обязательно должен жить для кого-то. Ну, тупо обеспечивать, содержать, понимаешь? Неважно, кого — жену, любовницу, мать, собственных детей, целый детский дом в том случае, если речь заходит о наиболее тяжелых формах филантропии. Это, в сущности, чисто эгоистичное побуждение: в женщине, которую содержишь, ты отражаешься, как в зеркале, и видишь самого себя — ну да. успешного, кое-чего добившегося, сильного, большого. Вот я и руководствовался этим принципом самолюбования, в этом все дело. Ну, нужен мне был человек, в чьих признательных и восхищенных глазах я бы отражался. Как бы это ни звучало сейчас, это правда. Какая ни есть. Есть мать еще, но мать — другое: матери неважно, какой ты, сильный или слабый, успешный, неудавшийся, любовь родителей к тебе слепа и безусловна, и каким бы чмушником и неудачником ты ни был, их отношение к тебе от этого ничуть не изменится. Так что вот, получается, что родителей мало, не хватает родителей для самолюбования. А тут появляешься ты, и мне есть чем гордиться — тобой. Ты идешь со мной под руку, и мое обладание… ну да, обладание тобой воспринимается любым мужиком как личное оскорбление. И когда ты говоришь, что я демонстрирую тебя окружающим как доказательство своего над ними превосходства, ты в общем-то права. Пока ты со мной, ты — мое оправдание. Но это ненормально. А потому что ничего не держит вместе, смертельно друг от друга не зависим.
— Говори за себя, — гугнивит она сквозь слезы.
— Ну, начинается! — бросает он в сердцах. — Смертельно, да? В каком ты месте-то смертельно, интересно, где? Вот здесь? — Он накрывает ей живот ладонью. — Вот здесь? — Он тычет ей пальцем в лоб. — Смертельно? Ну все, ухожу я, нет меня и что? Давай тогда пачку снотворного. Вены боишься — в окно вон давай. Пятый этаж — достаточно, чтобы в лепешку. Что? Себя слишком любишь, себя. И слава богу, что так! Ну что ты, что? Нельзя так говорить? Да ты разуй глаза, ты посмотри реальности в лицо — да что ты знаешь о смерти? Ты если и наложишь руки, то лишь в порядке детской мести, по дурости собственной, по инфантилизму своему непроходимому: вот буду лежать в гробу, такая молодая и красивая, и все вокруг меня будут жалеть и плакать.
— Побольше тебя, будь уверен. Побольше о смерти.
— Да? Это как?
— Ребенка от тебя, вот как.
Хохочет Сухожилов дико: нет ничего на свете более несовместимого, чем вот Камилла в этом вот своем дезабилье и погремушки, лялечка.
— Ой! — выдыхает он, держась руками за сердце и за печень. — Ты ж вроде из интеллигентной, порядочной семьи. Это кто же тебя надоумил? Кто такую идею вообще вот сюда заронил? Откуда эта, блин, неандертальцина, откуда это скотство из жизни одноклеточных, в каком ты телевизоре вот это почерпнула?
— Ты ничего не видел просто, ты не способен был. Вот даже этого…
— Чего, чего «вот даже этого»? О чем ты, милая?
— Ты даже этого не видел. Элементарного, простого, главного. Ни на секунду за меня по-настоящему не мог… хотя бы испугаться, а я ждала, хотя бы этого вот от тебя ждала. В этом ошибка.
— Слушай, поздно уже, то есть рано. Очень хочется спать. Не дури мне голову. Не надо. Это, между прочим, даже неприлично, не тонко, не изящно как-то. Такими вещами.