Клуб Ракалий
Шрифт:
— Я очень, очень разочарован, — уведомил он редакционную коллегию.
Стояла очередная серая, дождливая пятница, обогреватель в редакционной не работал. Комната эта, расположенная в самом конце «коридора Карлтона», попасть в который можно было, лишь поднявшись по узкой, таинственного вида лестнице, начинавшейся прямо за дверью «раздевалки старост», была, возможно, самой холодной в школе. Допускались в сей отдаленный покой лишь шестиклассники, да и применительно к ним существовали строгие ограничения. Членство в Клубе, дававшее право доступа в эту столь желанную для многих, обитую дубовыми панелями обитель, предоставлялось лишь избранным, каждый год больше половины подавших прошение о приеме в него отвергалось, отсеивалось в ходе освященной временем оценочной процедуры, невразумительные критерии коей никогда и никому не объяснялись. Собственно, и Бенжамен был сочтен до следующего
— Вы получили возможность сделать два номера самостоятельно, и посмотрите, что из этого вышло. — Мистер Серкис ткнул пальцем в стопку лежащих перед ним на столе бумаг. — Семнадцать жалоб. Включая одну от директора школы.
Он перебрал их под сконфуженными взглядами Дуга, Клэр и Филипа.
— И большая часть вызвана письмом в редакцию. — Мистер Серкис поднял на них взгляд. — А кстати, кто его сочинил?
— Гардинг, — в унисон ответили все (кроме Бенжамена).
Мистер Серкис вздохнул:
— Да, вполне в его духе. — Он вгляделся в самую что ни на есть настоящую восковую печать, стоящую внизу возмутительного манускрипта. — Он все доводит до точки.
— Это его собственный перстень с печаткой, — сообщил Филип. — Гардинг отыскал его где-то — у старьевщиков, что ли, — и с тех пор не снимает с пальца.
— Вам вообще не нужно было это печатать, вообще, — сказал мистер Серкис, снова просматривая письмо и неодобрительно кривясь, когда взгляд его натыкался на пассажи особенно вопиющие. — И уж во всяком случае, следовало его отредактировать. Нельзя же, согласитесь, делать всеобщим достоянием чей-либо домашний адрес. Или вот это место, о Стиве и Сисили, — по сути, тут говорится, что они у всех на глазах занимались сексом. Да и фраза насчет «смешения рас» попросту ужасна. Ужасна. Вам придется напечатать извинение.
— Хорошо, — безропотно согласился Дуг и записал в блокноте пару слов, для памяти. — Извинение.
— Далее. Не знаю, кому принадлежит шуточка насчет урока-дрочилки, однако директор от нее на стену полез. И дело не в одном этом слове, дело… Ладно, вот что он пишет. — Мистер Серкис взял со стола начертанное витиеватым почерком письмо директора. — «Исходя из духа работы прежней редакционной коллегии, я питал надежду, что нынешний ее состав сумеет подняться выше уровня дешевого юмора старшеклассников».
— Ну, вообще говоря, мы ведь все еще учимся в школе, не так ли? — заметил Филип. — Поэтому я полагал, что юмор старшеклассников — штука вполне уместная.
— Напечатайте извинение, — сказал нимало этим доводом не убежденный мистер Серкис, и Дуг нацарапал в блокноте еще несколько слов. — И наконец, — мистер Серкис перевел взгляд на Клэр, — ваше интервью с Сисили тоже вызвало много нареканий. Должен сказать, это один из самых злобных пасквилей, какие я когда-либо читал.
— Она его заслужила, — заявила Клэр, однако в тоне, которым это было произнесено, явственно слышалось желание оправдаться. — Она же примадонна высшего ранга. И все это знают.
— Вы были слишком пристрастны. А уж пассаж насчет флирта во время уроков и вовсе неуместен.
— Но это же правда.
Недолгое молчание; разговор зашел в тупик.
— Значит, еще одно извинение, — сказал, снова что-то записывая, Дуг. — При таких темпах у нас ни на что другое и места-то не останется. И опять же, кто их будет писать?
Когда стало ясно, что добровольцев ждать не приходится, выбор мистера Серкиса пал на Бенжамена.
— А почему я?
— А потому, что вы — лучший автор журнала. — И, поняв (поняв правильно) по ошеломленному выражению, появившемуся на лице Бенжамена, что комплимент его оказался и неожиданным, и ошарашивающим, мистер Серкис в виде уточнения прибавил: — К тому же вы единственный, чья статья никакого притока жалоб не вызвала.
Вот тут он, сам того не желая, наступил на больную мозоль.
— Интересно, почему? — пожелал узнать Бенжамен. — Я отозвался о спектакле очень резко. Почему же мне-то никто возражать не стал?
Ответа на этот вопрос никто, по-видимому, не знал, и Бенжамена быстренько спровадили в соседнюю комнату — на предмет сочинения полновесных, но при этом скрытно нераскаянных извинений.
Он сидел перед пишущей машинкой, смотрел на
Временами, когда он вот так оставался наедине с собой, Бенжамен ждал, что Бог заговорит с ним. Он вспоминал молчание раздевалки, дверцу шкафчика, приоткрывшуюся и захлопнувшуюся, звук собственных шагов, когда он направился за даром, поднесенным ему в тот памятный день. С тех пор Бог с ним не говорил. Да нет, конечно, рано или поздно, уже скоро, Он снова обратится к нему. Но тут уж Бенжамену оставалось только одно — терпеливо ждать.
Он услышал в коридоре шаги. Звуки легкой девичьей поступи, миновавшие его полуприкрытую дверь и удалившиеся в сторону редакционной. Ну и пусть их.
Может, все-таки заняться составлением извинений? Однако необходимые для этого усилия представлялись ему непомерными — физическое, чтобы поднять палец и ударить по клавише машинки, ударить так сильно, что на бумаге запечатлеется буква, не говоря уж об умственном, о попытке решить, по какой клавише ударить, а после, в виде логического продолжения этой мысли, принять на себя страшную ответственность придумать первое слово. Ладно, он напишет все дома, завтра или в воскресенье. Времени впереди еще много. Сейчас же куда лучше сидеть, упиваясь своей отчужденностью, затвориться от всего, тонуть и тонуть в сладкой бесчувственности, в которую никогда не сможет пробиться ни единый звук, ни единый образ.
И вправду, не звук и не образ вырвали Бенжамена из полного оцепенения. Запах. Запах сигареты.
И вот это уже было странно. Курить в школе запрещалось — и столь строго, что даже Дуг ни разу запрет этот нарушить не пытался. Как только безошибочно узнаваемый затхлый душок табака достиг его носа, Бенжаменом овладело любопытство. Он поднялся из кресла, в котором почти уж лежал, и осторожно — едва ли не крадучись — направился по коридору к редакционной. И, дойдя до ее двери, замер.
Сисили Бойд сидела, а вернее сказать, горбилась над редакционным столом, спиной к двери, подсунув под себя босую ногу (туфелька с которой, по всему судя, просто свалилась). Поза Сисили источала напряженность, нервное ожидание. Бежевые брючки, свободный ворсистый темно-синий свитер, знаменитые золотистые волосы, собранные в хвост, спадающий почти до поясницы. Пепел сигареты без фильтра осыпался на поверхность стола. Сисили неотрывно глядела в окно, позволяя Бенжамену любоваться ее профилем. Тонкий орлиный нос, светлые — до невообразимости — голубые глаза, галактика еле заметных тонких веснушек на скулах и крохотная родинка на левой щеке. Все это было ново для Бенжамена, сообразившего вдруг, что он, сказать по правде, к Сисили ни разу как следует не присматривался, разве что издали или краем глаза, украдкой. Сейчас, вблизи, во плоти, она была в пятьдесят, во сто, в миллион раз прекраснее, чем ему когда-либо воображалось. Казалось, сердце его просто остановилось, на много-много секунд.