Ключ от двери
Шрифт:
Обычно в сушилке Брайн, подобрав кусок картона, экзаменовал Билла, проверяя, хорошо ли тот знает условные знаки, географическую сетку, линейный и цифровой масштаб, определение магнитного склонения, истинного курса и румба. Кусок картона покрывался сложными символами, которые всякому несведущему показались бы китайской грамотой; Брайн объяснял также, как снимать профиль с карты. Все свои знания он почерпнул из картографического руководства, которое нашел субботним вечером в одной из городских книжных лавок. Он с увлечением читал эту книжку несколько недель, но совсем забросил се, когда начал гулять с Полин, и не вспоминал о ней, пока в один прекрасный день Билл не сказал, что ему чертовски трудно приходится, потому что у него экзамены на аттестат первого класса, а он в картах ничего не смыслит.
Билл сегодня тоже вызвался очищать дымоходы, но Брайн проработал чуть ли не до вечера и почти очистил половину трубы (сыт по горло и еле жив, в глотке сажа, задыхаешься и потеешь), а Билла все не видно, и он начал подозревать, что Билла назначили на какую-то работу полегче, например во дворе, на свежем воздухе, поднимать на веревке ведра с золой, а потом грузить
Он проглотил слюну — во рту было полно сажи — и продолжал копать, теперь уже почти у того колена трубы, где он надеялся встретить Билла Эддисона. Он смертельно устал — казалось, кто-то закрывает ему глаза ватой, — с трудом преодолевал искушение бросить лопату и тут же уснуть; это была нестерпимая усталость, которая обычно одолевала его во второй половине рабочего дня и от которой все тело становилось каким-то вялым, а глаза слипались и ему приходилось бороться с собой, чтобы не закрыть их, совсем отгородившись от мира. Обычно этот мир, открывавшийся ему при свете солнца, был такой яркий и многоцветный, на него нельзя было не обращать внимания, но здесь черному мраку помогали тепло и удушливый запах сажи, которую он механически насыпал в низкий лоток, прижатый ногой к стенке; им все сильнее овладевало желание свернуться калачиком на мягкой куче сажи и позабыть обо всех этих мыслях. И. хотя коварное желание гнездилось в нем, оно не облеклось еще в слова, и, борясь с этим желанием, он не давал словам прорваться наружу. В этом теперешнем примитивном существовании ему удавалось поддерживать душевное равновесие только мерными взмахами лопаты, беззвучно врезавшейся в слой сажи, мягкой, точно масло, и даже еще мягче — лопата скользила словно по бархатной ткани. Он с удовлетворением услышал, как, достигнув кладки, сталь приглушенно заскребла по кирпичу. В конце дымохода зола кое-где затвердела, превратившись в маленькие ноздреватые комки, здесь было жарче, и вообще за весь этот день ему еще ни разу не было так невыносимо тяжело.
Он отползал на животе каждые пять минут и, перевернувшись на спину, лежал так, пока не отойдут руки и колени, а потом снова полз вперед. «Готов побиться об заклад, даже на море не намного труднее бывает. Конечно, там можно в два счета погибнуть — утонешь в шторм, и все, но здесь тоже надышишься этой дряни помаленьку н наживешь чахотку, хотя, право, не знаю, что хуже — тянуть тут лямку всю жизнь или быть повешенным, четвертованным, утонуть, наконец. Ну да, слава богу, мне сейчас не выбирать. Лопата — вот и все, что мне сейчас нужно, лопата, чтоб откопать себя из могилы или, наоборот, закопать, как я это сделал сегодня; во всяком случае, к тому идет, н надо побыстрей шевелиться, кончать со всем этим. Это не дело — так долго сидеть тут, точно я труп, похороненный в пыльной утробе старой робинсоновской фабрики. Я зарываю все лучшее, что во мне есть, торчу часами в этой дыре, где ни черта не видно, хотя, вообще-то говоря, из меня вышел бы неплохой шахтер. Пусть я не здоровенного роста, а все же я тут насобачусь лопатой орудовать и, если повезет, попаду в число тех, кого берут на шахты, а не посылают воевать с немцами. Впрочем, по мне, лучше б ни того ни другого, а просто отправиться бы своим ходом на тот свет, когда придет пора».
Он работал теперь еще быстрее, чем раньше, побуждаемый какой-то внутренней силой, вонзая лопату в последние футы золы, насыпая ее в лоток и собирая ладонью остатки, которые неудобно было сгребать лопатой.
День уже кончился; сегодня он не видел, как рассвело, и не увидит, как стемнеет. Да если каждый день так будет, скоро спятишь. Тут ему пришло в голову, что он работает слишком быстро, потому что сердце у него бьется все чаще и чаще, в горле пересохло, а руки невыносимо болят. «С чего б это? — подумал он. — И ради чего? — спросил он себя. — Ну-ка скажи мне, зачем это? Куда ты торопишься как сумасшедший? Чего ты даже не передохнешь, болван?» Он прекратил работу, вытянулся на спине, и блаженное спокойствие вливалось в его тело, точно пинта густого пива. «И что за смысл так надрываться? Сегодня не закончил, закончишь завтра».
Но ему хотелось выбраться из этого подземелья, увидеть свет, вдохнуть свежего воздуха, пройти по улицам, овеваемым ветром, хотя бы для того, чтобы взглянуть на случайную звезду над темными крышами, чтобы уйти прочь отсюда, подальше, за тысячу миль. Он открыл глаза. «Нет, я эту поганую фирму брошу. Уволюсь и пойду еще куда-нибудь, даже если придется на работу пять миль туда и обратно на велосипеде ездить. Хватит с меня». Мысль эта утешила его, и лопата снова вонзилась в золу. Он то впадал в дремоту, то оживлялся, иногда голова у него словно становилась совсем пустой; он не сознавал даже, что продолжает думать о работе или о своем решении бросить ее, но какая-то искра вдруг вспыхивала в нем, и он начинал работать еще быстрее, чем раньше, яростно отбрасывая золу со своего пути.
Чья-то чужая лопата мелькнула перед его лицом и отбила кусочек кирпичной кладки, и вдруг где-то прямо перед ним в темноте загремел голос Билла Эддисона:
— Черт меня подери, если это не старина Брайн! Наконец-то мы покончили с этой дрянью!
Обняв друг друга, они хохотали, радуясь своей победе.
15
Сидя в пустой лагерной библиотеке за кружкой чаю,
Его мирок, да и весь мир вообще изменились с тех пор, и. конечно, пора было измениться, хотя собственная его жизнь была похожа на остров, оторванный от родного берега. Малайя, он чувствовал это, была лишь промежуточным звеном, и его ожидали какие-то голубые дали, как в той песенке, которая за последние полгода обошла всю страну, — песенке «За голубым горизонтом»; она звучала в кафе, ее насвистывали, напевали, ее звуки, точно сладкая отрава, текли из радиоприемников. В концертах по заявкам, передаваемых малайским радио, ее просили исполнить десятки слушателей — малайцы, китайцы, англичане, и так из недели в неделю, целое море имен, их было столько, что диктор даже перестал зачитывать эти бесконечные списки, а просто ставил пленку, и сладкая музыка лилась над страной. Много недель Брайн не мог от нее отделаться. Мотив то нравился ему, то казался отвратительным, но, сам того не замечая, он насвистывал его каждое утро, шагая к рубке по взлетной дорожке с бутылкой воды и продуктовым мешком, хлопавшим по ляжкам, и скрываясь на заросшем кустарником пустыре, уходя вдаль, в никуда, в беспредельность, над которой сверкал голубой горизонт.
Посреди пустыря расчищали квадратную площадку под новую радиорубку, и он должен был помогать двум механикам распаковывать огромные ящики, устанавливать стены и крышу, антенны. Они работали втроем целыми днями, голые до пояса, потемневшие от загара. Новая рубка по сравнению со старой казалась великолепным сооружением: будет стоять на сухом месте, туда проведут электрический кабель, который проложат под землей вдоль новой дороги, и грузовик сможет подъезжать к самым дверям. Заново оборудованная радиостанция, как говорили, будет работать круглосуточно, и дежурство тоже будет круглосуточное независимо от того, есть самолеты или нет, хотя Брайн понимал, что начальству, конечно, начхать, если ты поспишь час-другой в самые тяжелые предутренние часы. Разговоры о строительстве новой станции велись уже несколько недель, и вот теперь, несмотря на плохую погоду, им все-таки привезли установку и стали собирать ее по номерам и по плану так, словно собирали модель из детского конструктора. Была установлена и новая подстанция, а на взлетной дорожке появилось несколько радарных установок. Поговаривали даже, что заменят допотопную контрольную вышку каким-то сверхпрочным небоскребом. Взлетную полосу теперь ограждали на ночь. «Будто в военное время»,— подумал Брайн, почувствовав, как у него при этой мысли сжалось что-то внутри. Да и в лагере все теперь занятые, деловитые, здесь появилась какая-то совсем новая атмосфера, которой не было, когда он сюда прибыл, — словно все они тут не зря. Он заметил это и в столовой, когда зашел туда в обеденное время, и в уборной, куда забежал по дороге в душ, прежде чем идти к Мими, и во взводе связи, где теперь работало больше связных каналов, чем раньше, да и в той особой подтянутости, которой щеголяли теперь все, кто работал в штабном корпусе. Можно было подумать, что эта проклятая война уже началась, хотя он чувствовал, что главный его бой еще впереди — ему придется воевать против дисциплины, которую хочет навязать им штаб. Связистов, дежуривших посменно, это должно было коснуться в последнюю очередь: они были освобождены от маршировки и от караульной службы, им разрешалось приходить в столовую с опозданием, если они предъявляли бумажку, которую любой предприимчивый радист мог взять у офицера связи из стола и заполнить. И если дежурный офицер, обходя казарму поздно утром после подъема, интересовался, почему радист дрыхнет так долго, прикрывшись простыней, то можно было пробурчать из-под противомоскитной сетки, что он дежурил прошлой ночью, — тогда хоть не было особого шума. Нет, учиться семь месяцев, чтобы получить радистский значок, без сомнения, стоило.
Карта была несложная, и запомнить ее не составляло труда. Он откинулся в деревянном кресле, чтобы допить чай и спокойно дождаться, пока в одиннадцать подойдет грузовик, который должен отвезти всю их компанию к острову. Двухнедельный отпуск — это тоже уже кое-что, а потом он вернется и станет работать в новой радиорубке, а там уже он будет на борту корабля, рассекающего синие волны на пути в Англию. Время идет быстрее, если впереди есть что-нибудь приятное, а когда наступают приятные минуты, сразу замечаешь, что недели и месяцы ожидания безжалостно убиты, зачеркнуты намертво и в памяти от них ничего не остается, они как сморщенная змеиная шкурка, которую иногда отбрасываешь ногой с дороги.