Книга бытия (с иллюстрациями)
Шрифт:
Потом случилась еще одна паника — и детей опять практически перестали выпускать на улицу: в городе разразилась холера. Помню, как около нашего дома зашатался и упал какой-то пожилой мужчина. Он стонал, корчился, пытался что-то сказать — потом затих. Мы с приятелем хотели помочь ему встать — нас отогнали пинками. Лицо у человека было желтым — как воск или масло. Кто-то испуганно закричал: «Холера, бегите!» — и мы кинулись прочь, как будто холера была зверем, который бросился за нами в погоню..
Я ворвался к маме в киоск, она выглянула в окошко, строго приказала мне сидеть на месте и, закрыв ставни, пошла смотреть на мертвеца. Только когда его убрали, она увела меня домой.
Впрочем, настоящей эпидемии в Одессе не случилось. То ли меры приняли энергичные, то ли холерный вибрион был не из богатырских, но вскоре перестали говорить о смертях на улице — и детей выпустили наружу.
Вынужденное сидение дома приучало к одиночеству. Скучно мне не было: я играл с собакой или валялся в постели. Общительный по природе, по общению я не тосковал — вероятно, потому, что никогда не оставался совершенно один. Во-первых, был Жеффик. Отличный собеседник, он мог красноречиво лаять и еще красноречивей улыбался — не только хвостом (по выражению Марка Твена), но и мордой: временами хмурился и отворачивался, временами приходил в восторг — не знаю, телячий ли (восторженных телят не встречал), с меня хватало и обычного собачьего ликования.
Во-вторых, у меня был еще один захватывающе занимательный собеседник — я сам. Я разговаривал и спорил с собой, рассказывал себе сказки и страшные истории, поверял себе свои горести, утешал себя. Иногда мне бывало трудно наедине с таким другом, как я, но скучно — никогда. Спустя двадцать лет я поражал моего следователя Сюганова просьбами перевести меня в одиночку: для нормального заключенного она кажется (да, наверное, и не только кажется) изысканно-садистским, тюремного образца, филиалом ада. Но я не был нормальным — я мечтал об одиночке как об избавлении от пекла переполненных камер, как о радостной возможности всеполного соприсутствия с собой.
Третьим — самым важным и самым деятельным соодиночником — были книги. Но о них я расскажу несколько позже.
Маму, похоже, поразило спокойствие, с каким я сносил затворничество. «Ты никогда не жаловался, что оставляю тебя одного», — часто говорила она. Она была убеждена, что я равнодушен к одиночеству, — это очень помогло ей в тяжелую зиму 1920/1921 годов.
Современному человеку трудно представить быт последнего года военного коммунизма. Разваленная промышленность не поставляла того, что именуется товарами широкого потребления, — в широком потреблении была только военная продукция, в ней недостатка не испытывали. Что до остального, то все откладывали до лучших времен — и в близком будущем эти лучшие времена не светили.
Наступил момент, когда вычерпали все запасы — и те, которые имелись у государства, и личные. Ни в продаже, ни в заначках, ни за деньги, ни за еду нельзя было найти мыла, керосина, одежды, обуви, посуды… Жизнь скатывалась к первобытному примитивизму. Комната наша освещалась плошкой, куда наваливали куски парафина (его принес Осип Соломонович), — крохотный фитилек давал света меньше, чем лампада, а чадил сильней. Но о лампадном масле мы даже не мечтали.
Мать С. Снегова — Зинаида Козырюк, 1902 г.
Казак
Мать и отец С. Снегова, 1907 г.
Мать С. Снегова с его старшим братом на руках
Старший брат С. Снегова — Витя
С. Снегов со старшим братом
С. Снегов с матерью
С. Снегов
Отец С. Снегова, 1915 г.
С. Снегов с двоюродным братом и Жаффиком
Осип Соломонович (второй слева в нижнем ряду)
У соседей, Клейманов, не было и парафина — они его выпрашивали у нас по кусочку. Как-то мама принесла хорошее полено, сказала: «Это на лучины» — и показала, как их щипать. Я наготовил целый пук. Лучины светили гораздо ярче, чем нищенски-убогая парафиновая плошка, дым от дерева был куда приятней, а пламя, неровное, шипящее, то вспыхивало, то гасло… И за ним нужно было ухаживать, часто меняя стержни. Мне нравились лучины. Они горели загадочно.
Осип Соломонович попытался отлить из парафина свечи. Практические — руками — действия не удавались ему никогда. Я долго мучился, но вылепил (именно вылепил, а не отлил) настоящую высокую свечу с фитильком, который если и не шел точно посередине, но и не вылезал наружу, как у моего отчима. Тогда я услышал, вероятно — впервые, сакраментальную фразу, которую потом часто бросали мне в лицо мои друзья и подруги (особенно, конечно же, теща) — причем не столько хваля, сколько обвиняя: «У тебя золотые руки, Сережа, ты все умеешь, только ничего не хочешь!»