КНИГА ДЛЯ ВНУЧЕК
Шрифт:
Даже балет „Лебединое озеро" здесь превращался в праздник национального торжества – потому, что молодую грузинскую балерину только что отметили в этой роли в Большом Москве. Теперь она давала гастроль на родине и публика неистовствовала. Те немногие слова, что Оля выучила и могла сказать в грузинской компании, открывали ей повсюду сердца и двери. Я совсем не говорю по-грузински, и это был гро-
______________
* В Грузии существуют школы как на русском, так и на грузинском языках, но институты и университет – на грузинском. Хотя все образованные люди в стране хорошо говорят по-русски, грузинский язык всегда предпочтительнее.
71
мадный минус: я олицетворяла в их глазах ,,чуждое
На меня и без этого смотрели достаточно косо. Обожатели моего отца полагали, что я не уделяла достаточного внимания им и памяти Сталина. Я с большим трудом отговаривалась от различных публичных появлений и посещений, таких, например, как празднование 40-летия победы в Тбилиси и в Гори где нас с Олей специально просили присутствовать. Мы не пошли, чтобы не стать центром всеобщего внимания.
С другой стороны, Грузия и Тбилиси полны потомков жертв чисток 30-х голов: Берия начал здесь намного раньше, еще до своего появления в Москве. Целое поколение партийных работников, технической интеллигенции, артистов, поэтов было стерто с лица земли. (Грузин вообще меньше трех миллионов на земле.) Теперь же, я знала, мы видели глаза тех, кто унаследовал их имена и их искусство. Здесь все еще жила и практиковалась кровная месть, как в Сицилии – вендетта. Мы знали, что здесь это факт, а не „паранойя", как сказали бы американцы. Особенно заметны были эти горящие ненавистью глаза в церкви, и мы узнали позже, что многие приходили к католикосу с требованием, чтобы он „не допускал" нас к службе. Ему приходилось успокаивать негодовавших, напоминая им, что церковь – не место для мщения и ненависти. К нам же он проявил большую терпимость и симпатию. Но об этом – дальше.
Я, конечно, должна была познакомить свою дочь с детством ее деда – и мы отправились в Гори смотреть музей. Крошечная лачуга, не более курятника, где вся семья ютилась в одной комнатушке, произвела неизгладимое впечатление на маленькую американку. „А где они готовили? " – спросила она. Я переводила. „Летом – на улице, – ответила экскурсовод, – а зимой – тут в комнате, на керосинке". Здесь жили мальчик, его отец-пьяница и мать, зарабатывавшая стиркой белья на соседей. Мать отдала мальчика в приходскую школу, где он изучал три языка: русский, грузинский, греческий: они показали парту, за которой он сидел. Потом он был в семинарии, чтобы стать священником: мы видели
72
здание семинарии в Тбилиси. Он стал революционером, ушел из семинарии, уехал из Грузии, Долгие годы, десятилетия не видел свою родину и свою мать, растившую его на гроши. Потом – когда он стал главой государства там, на севере, его матери дали одну из комнат бывшего губернаторского дворца в Тбилиси. Там старуха и умерла, огражденная „славой" и надзором КГБ от всего, что было ей привычно, но все так же неуклонно посещая церковь.
Ольга знала, что совместно с Черчиллем и Рузвельтом ее дед выиграл войну против нацизма: у нее была фотография „Большой тройки". Но только теперь, здесь, в этой маленькой лачужке, над которой возвышались холм в крепость, а дальше белели снеговые вершины, она могла увидеть его жизнь.
Музей Сталина, в который мы, как и все Аллилуевы, отдали большое количество семейных фотографии, всегда полон народа. Автобусы привозят сюда туристов со всего мира. Интерес к человеку, родившемуся здесь, в этом курятнике, и ставшему главой мирового коммунистического империализма, – не подделка. Мы буквально не раскрывали рта, мы не хотели участвовать в спорах и высказываниях „мнений". Мы прекрасно знали – и уже могли повсюду видеть, – что жизнь пойдет вперед (а не назад) и что, возможно, здесь нам не будет в ней места. Но Оля должна была однажды увидеть эти края своими глазами и запомнить
* * *
В июне 1985 года, спустя восемь месяцев после нашего приезда в СССР наконец пришло письмо от моей старшей
73
дочери Катерины. Я хотела повидать ее во время ее кратковременных остановок в Москве, у ее бабушки, но она не сообщала мне о своих приездах. Письмо пришло уже позже посланное с Камчатки, из города Ключи, где она жила и работала на Станции Академии наук, расположенной в районе сопок, вулканов и гейзеров.
Когда мы были еще в Москве, неожиданно в газетах появилась большая заметка, озаглавленная „Окнами на вулкан". Там описывалась жизнь на некоей вулканостанции, а также говорилось о молодом научном работнике Катерине Юрьевне Ждановой, жившей здесь с трехлетней девочкой и неизменно бравшей Анюту с собою „в поле". Хотя никаких других обстоятельств личного порядка в статье не приводилось, публика поняла, что это – моя старшая дочь. Не знаю, какие выводы должны были мы все сделать из этой статьи, но вот, наконец, пришла весточка… С необычайным волнением открывала я стандартный советский конвертик, содержавший один листок бумаги.
На нем хорошо знакомым мне еще детским почерком совершенно чужая мне взрослая женщина писала с неслыханной злобой, что она „не прощает", никогда „не простит" и „не желает прощать". Затем в словах, достойных передовицы в „Правде", я обвинялась во всех смертных грехах перед родным государством. И дальше моя дочь – поскольку это была все-таки она – требовала, чтобы мы „не пытались устанавливать контакты", что она не желает, чтобы мы вмешивались в ее „созидательную жизнь", и где-то уже в конце все-таки одна строчка гласила по-человечески: „Желаю Ольге терпения и упорства". Мне вообще не было никаких пожеланий. А в самом конце – что заставило меня рассмеяться – было поставлено латинское dixit – это значит „судья сказал", произнес приговор!
Мне стало смешно – и это скрасило кое-как во всех отношениях ужасающее письмо. Но я долго сидела с ним в руке. Именно Катерина почему-то всегда виделась мне как любящая дочь – то есть такая, какой она всегда и была. Она, очевидно, очень, очень сердита (наговорили ей там что-то наверняка), нервна. Муж ее недавно умер от несчастного случая. Молодая вдова с маленьким ребенком. Упрямая, самостоятельная, хороший работник в трудных условиях – и вдруг,
74
пожалуйте, мамаша пожаловала из Америки и сестрица-американка, конечно, – миллионерши, бездельницы, купаются в шоколаде… (Так им тут всем говорили о нас!) Теперь-то что им надо? У меня своя жизнь, пусть не мешают. Ни слова о греческом платье для Анюты – я послала его к бабушке, где, как я узнала позже, оно и было получено адресатом. Ни слова. Проваливайте своей дорогой – у меня своя.
Я написала не одно письмо ей на Камчатку, на ее вулканостанцию, – очень хорошие, любящие письма. Потому что я бесконечно всегда любила и сейчас люблю свою строптивую дочь, обеих своих строптивых дочерей. Но больше не было ни слова ответа.
Я понимала умом, что с моими детьми здесь „поработала" пропаганда, что им вот уже много лет вбивали в голову скверные истории про меня. Но сердце требовало, чтобы вся эта работа оказалась бы безуспешной, чтобы они вдруг все повяли, и бросились бы к нам с Ольгой на шею… То, что этого не произошло ни с сыном, ни с дочерью, повергло меня в какой-то хаос.