Книга духов
Шрифт:
Это было безжалостно, но действенно. Селия выхватила у меня мешочек и снова положила его под свою кровать.
Селия (она по мере того, как летели календарные месяцы, чувствовала себя все свободней) выглядела если не совершенно счастливой, то гораздо радостней. И хотя мы жили в спокойном согласии, почти без единого резкого слова, ничто в ней – ни взгляд, ни касания – не говорило о любви или о ее медленном зарождении. Между тем моя любовь, мое томление, моя страсть походили на молоко в кувшине – перекисшая, свернувшаяся субстанция, похожая невесть на что.
Быть может, если я и чувствовала себя мужчиной, то лишь благодаря
…Я с нетерпением ждала нашей первой зимы. И в самом деле дни становились прохладней, иной из них можно даже было назвать «холодным». Однако во Флориде зима удивительно похожа на весну, разве что иногда ударяли заморозки («белые» и «черные»; последних, когда чернела зелень, особенно боялись ввиду возможной гибели урожая), и осень по сравнению с летом не несет заметной передышки. Времена года плавно сменяют друг друга, сезонное расписание представляет собой мешанину.
Мы с Селией и понятия не имели о настоящей жаре, оказавшись тут впервые. То осеннее пекло было сущим пустяком по сравнению с мертвым сезоном, наступившим позже. Куда хуже нам пришлось по прошествии года – верно говорят, что окончательно гнобит человека второе лето, проведенное им на Юге; истинность этого мнения я готова засвидетельствовать.
Лето 1829 года накрыло город словно одеялом – мокрым, плотным, удушливым. В почтовой конторе все толковали только о грозящих бедах-близнецах – лихорадке и урагане. Лично я лихорадки не боялась. Ураганы? Им я могла сказать одно большое «фэ». Дома у нас блюда подавались на стол холодными, не хотелось брать в рот ничего горячего. Окна, выходившие на улицу, мы держали открытыми в надежде хоть на слабенький сквознячок, и, раздраженные нашим замкнутым образом жизни, наши соседи – нагловатая, надо сказать, компашка – заглядывали к нам через подоконник, свистя и улюлюкая. (Это нахальство мне пришлось пресечь покупкой терьера, который при малейшей попытке вторжения скалил зубы и отчаянно лаял.)
Летом мы стали спать на галерее, не укрываясь простыней, под москитной сеткой: я – на верхней, а Селия – на нижней. В противном случае следовало отказаться от сна вообще. Вскоре Селия вновь заявила о том, что боится змей и прочих ползучих тварей, которые, по ее словам, не доберутся до нее, если она будет спать наверху, а не на нижнем этаже – практически во дворе. Мне нечего было противопоставить ее логике, поскольку «логические» аргументы беспокоили Селию меньше всего… И что мне оставалось делать?.. Признаюсь, я уже подумывала разубедить ее наглядной демонстрацией змеи цвета индиго, облюбовавшей старый пень возле нашего дома, которую я намеревалась втащить в комнату наверху. На примере этой задуманной мной уловки легко судить, насколько я страшилась лишиться своего уединения.
Что, если я раскидаюсь во сне? Сброшу простыню и оголю и то и другое свое хозяйство? Комнату я могла запереть на замок, а постоянно разраставшуюся книгу туго перевязывала ленточкой и прятала подальше. Но главным предметом любопытства для меня (я это знала) была, конечно же, я сама.
И однако же я уступила. Мы перетащили кровать Селии на галерею второго
Наши постели разделяло расстояние в тридцать один шаг, и каждый шаг, когда я делала его мысленно, приближаясь к Селии, причинял мне невыносимые страдания. Навстречу отрадам, о которых не переставала мечтать. О да, я мечтала об этом ночном путешествии, целью которого было обретение сокровища. Тридцать один шаг – и вот оно, все блаженство мира в моих руках. Тридцать один шаг – и мечта сбудется.
…Скажу напрямик: о любви я знала мало, и похоть терзала меня ужасно. Да, элементали кое-чему меня научили в области секса. Гораздо лучше вышло с поклонником Себастьяны – Ромео. И с Арлезианкой, удачно встреченной в Авиньоне. Но с тех пор была только одна-единственная ночь в зачумленном Норфолке, воспоминание о которой начинало тускнеть. Теперь мне хотелось большего. Слишком долго я ждала – и заждалась. И я добьюсь своего.
Я изнемогала от своей скрытности и лечила любовную лихорадку самоудовлетворением. В этой сфере я стала подлинным докой. Нет – гроссмейстером. Пока Селия хлопотала по хозяйству, я бесшумно поворачивала ключ в двери и… и приступала к делу. Снимала с крюка зеркало в золотой раме, висевшее над умывальной раковиной. Пристраивала его к спинке кровати. Доставала из шкафчика изготовленный мной крем: оливковое масло тройного отжима, кантаридин – или шпанскую мушку – мощный афродизиак, цену которому знала сама Клеопатра; немного киннамона… для остроты; гвоздичка – и мед для втирания. Затем, когда все было подготовлено… м-м, полагаю, о дальнейшем догадаться нетрудно.
…Впрочем, возможно, что догадаться не совсем просто – ввиду моего телесного сложения, задачу приходилось решать двумя руками. Правой рукой я накачивала член, а пальцами левой выуживала жемчужину из плотской перловицы. Финишная разрядка доставляла наслаждение вдвойне более сильное, нежели то, какое доступно любому мужчине или любой женщине; я в этом неколебимо уверилась. Чтобы заглушить стоны, я впивалась зубами в кусок кожи, хранившийся у меня под матрацем специально для этой цели, и без которого наверняка переполошила бы всех жителей Хоспитал-стрит. О, какое же это было наслаждение! Моя единственная утеха за все первые годы, проведенные во Флориде. Утеха, которую я отвергла бы не задумываясь или радостно обменяла бы на одну, одну-единственную ночь в обществе моей возлюбленной – лишь бы пройтись с ней рука об руку по залитому холодным лунным светом берегу океана.
Спустя какое-то время я решилась действовать. И что, сделала этот тридцать один шаг? Призналась в любви? Нет, на это у меня не хватило ни дерзости, ни отваги. Нет-нет. Вместо этого я привела Селию к себе. И совершила поступки, которые нельзя поправить, ибо время хранит верность истине и переводит ее в область, не подверженную переменам, – в область истории.
27
Матансас
«Объезди Медисон мертвецы…»
Эти слова – выведенные незнакомыми каракулями, явно не четким пером Розали По, – я обнаружила на оборотной стороне письма, которое пришло тогда, когда безумное отчаяние сделалось просто непереносимым. Этот ребус – а как еще назвать столь загадочную фразу? – нанесли на бумагу грифелем, причем неуверенно, без всякого нажима. Буквы едва можно было различить.