Книга мёртвых
Шрифт:
Евгений Леонидович принёс ей краски и стал навещать её чуть ли не ежедневно. Потому последние лет 19 жизни, оставшиеся ей, Анна Моисеевна Рубинштейн прожила как художница-экспрессионистка. Интенсивное безумие красок её работ, конечно, говорит о безумии её души, её работы близки к работам безумного же Владимира Яковлева. Лично мне и яковлевские портреты, и рисунки Анны всегда были близки. В них есть общее с нервными червяками полотен гения Ван Гога. Надо сказать, что долгопрудненская психбольница произвела на меня жутковатое впечатление. Вынести все эти бесчисленные решетки и бледных убогих больных в драных синих халатах было тяжело. Евгений Леонидович, думаю, был выше этого. Он давно уже видел только свет и потому аккуратно продолжал ходить к Анне. Приходя домой, я думаю, он рисовал – изображал вместо седой безумной толстой исцарапанной тетки с горящими глазами – полную такую грациозную девочку на пуантах с фарфоровой чашкой на голове. Потому что ему была открыта суть вещей, их светлая суть. У безумной Анны были великолепные фиолетовые нечеловеческие
Ближе всего это к «Приехал толстый гражданин, / Широкоплечий, бородатый» Кропивницкого.
Я с удовольствием прочёл бы дневник старика и записи в нём о себе, если бы такой дневник существовал. Это всегда инструктивно – читать записи о себе. Это помогает выправить себя, сделать себя ещё более эффективным. Тем более, если речь идет о последнем этапе, последнем куске жизни (может, четверти века), как в моём случае. Тут надо ступать осторожно.
Конечно, спокойный советский стоик из меня не получился. Другой архетип у меня. Из меня получился неплохой боец жизни. Но я вспоминаю светлого старика Кропивницкого с удовольствием. Скромную комнатку, его кепку, его оклеенные ситцем в цветочек книжки стихов. Не только свиньи и крысы жили в Долгопрудной, но и ангелы прилетали.
«Индус» с караимом
Есть фотография, где пять поэтов – мы сидим и стоим в напряжённых позах, в какие нас заковали в фотостудии на Арбате. Теперь таких фотографий не делают, полагаю. Есть два варианта. Один: я сижу в кресле (кожаный пиджак, очки, бабочка, руки неестественно выложены). У кресла рядом присели: Вагрич Бахчанян и Слава Лён. Стоят за креслом Игорь Холин и Генрих Сапгир. Есть ещё вариант: Генрих Сапгир сидит в кресле. Вагрич живёт в Нью-Йорке, последний раз я видел его в 1990 году, встретил на улице. Слава Лён иногда мелькает на какой-нибудь выставке в Москве. А вот Холин и Сапгир скончались с дистанцией в несколько месяцев в этом году. В 2000 году. Как они в жизни упоминались везде вместе, Холин и Сапгир, так они и ушли вместе, рядом, в том же порядке.
Оба были учениками Евгения Леонидовича Кропивницкого. Пятнадцатилетний Сапгир жил неподалеку от Кропивницких и убегал от отца пьяницы-портного, который в сердцах мог швырнуть в сына утюг. Возможно, над папой-портным поработал сам Сапгир (легенда с метанием утюгов в детей – тяжелая история), а может, и правда. Сапгир говорил, что он из караимов, небольшого племени в Крыму. Исповедующие свою религию, хоть и близкую к иудаизму, караимы во время оккупации немцами Крыма сумели доказать, что они не евреи, и тем спаслись. (Бачурин был «тат», вернее, он и есть, поскольку живёт и поёт, дай ему Бог здоровья. Московская богема была, как видим, интернациональна до такой степени, что состояла из сверх-меньшинств. Караимов на свете 2,5 тысячи душ, татов побольше, в России 19,5 тысяч, в Дагестане). Сапгир прижился у Евгения Леонидовича, дружил с его детьми, со Львом и Валентиной. Холин появился позже и был несколько старше, он рождения 1920 года, в то время как Сапгир – по-моему, 1928-го. Холин уже прошел к тому времени жизненную школу немалую: был, говорят, капитаном МВД и охранял заключённых, позднее за что-то сидел в лагере. Я не биограф Холина Игоря Сергеевича, я лишь столкнулся с ним на семь лет в Москве конца 60-х – начала 70-х годов.
В 1967 году, зимой, я познакомился в мастерской Брусиловского и с поэтом Генрихом Сапгиром, и с поэтом Игорем Холиным. В мастерской на диванах валялись пледы и шкурки зверей, напитки были иностранными, девушки были тощими; присутствовал обязательный в те годы в мастерских советских модернистов иностранец Джон, и даже сверх нормы – иностранка Пегги, та самая, которую уже укусил Губанов (она ходила делать уколы от бешенства, разумная, правильная иностранка). Мастерская находилась в полуподвале, видны были трубы отопления. Нам с Анной эта свободная территория, подсвеченная лампами с абажурами из географических карт, показалась раем, мы-то были бездомные, поселились с трудом в Беляево-Богородском, тогда ещё туда не доходило метро, и от ближайшего метро долго шёл мёрзлый автобус. А тут в центре города, в тёплом, даже душном подвале существовал блёклый рай.
В раю все читали стихи. Считая себя лучшим поэтом Харькова, я пришёл туда высокомерным, но спесь с меня немедленно слетела, когда я услышал стихи Сапгира. А потом стихи Холина. Мои стихи тех лет были, как говорят сейчас, очень «своеобычными», странными. Вот такими:
Я люблю ворчливую песенку начальнуюДетских летВИли ещё такие:
Желтая извилистая собака бежит по дорожке садаЗа ней наблюдает Артистов – юноша средних летПодле него в окне стоит его дама ГригорьеваВеселая и вколовшая два голубых цветкаРозовым платьем нежным мелькая, ныряяДевочка Фогельсон пересекает садНа ее полноту молодую, спрятавшись, тихо смотритСтарик Голубков из кустовИ чмокает вслед и плачет беззвучно.На самом деле странность возникала из точных реальных автобиографических деталей. В первом стихотворении все фамилии реальных ребят, соучеников по школе и друзей. На Салтовке был источник минеральной воды, был пруд, вышка, мостки и оборудованная дистанция для соревнований.
У них тоже был реализм. Вот холинский, что помню. Самые популярные его:
Я в милиции конной служу,За порядком в столице слежу,И приятно на улице мнеКрасоваться на сытом коне. [1]Или лаконичное чёрное:
У метро у СоколаДочка мать укокала.Сапгир читал свой «Парад Идиотов»:
Идут коллективы, активы и роты,Большие задачи несут идиоты,Машины и дачи несут идиоты.Одни завернулись по-римски в газеты,Другие попроще – немыты, раздеты…Идет идиот нахальный,Идет идиот эпохальный,Идет идиот чуть не плача:Несу я одни неудачи,Жена истеричка, начальник – дебил,И я, неврастеник, себя загубил...............................Идут идиоты, идут идиоты,Несут среди общего круговоротаКакого-то карлика и идиота.Идут идиоты, идут идиоты.Идиоты, честные, как лопаты,Идиоты, хорошие, в общем, ребята,Да только идти среди них жутковато.1
Вариант: «Хорошо мне в советской стране / Возвышаться на белом коне». (Прим. ред.).
Направляясь в ночи домой в метро и мёрзлом автобусе, я взвешивал, как я выгляжу рядом с ними. У меня всегда был развит соревновательный инстинкт. Внешне они выглядели так: Холин, аскетичного вида, бритоголовый высокий человек с загорелым лицом, хотя была зима. После моего отъезда за границу он, говорят, стал франтом. Тогда он носил обычные советские тряпки, что и видно на фотографии, где на нём безвкусный свитер. Сапгир имел внушительные усы, мешковатую фигуру, слишком длинные брюки, слишком яркий галстук, костюм и вид лежебоки. Но я их сразу принял как классных мастеров и по сей день остаюсь на той же позиции. Им, конечно, не хватило яркости биографий, универсальности, своевременного выхода в мир, а то были бы они более интересны, чем какие-нибудь битники. Правда, гениального Берроуза среди них не было.
Вернёмся в Москву 60-х. Мне хотелось поддерживать связь с талантливыми людьми. Брусиловский приглашал меня далеко не каждую неделю даже, хотя и не забывал, спасибо земляку. Собственно, ради того, чтобы общаться с равными себе или с теми, кто выше меня, с профессионалами, учиться у них, я и приехал из Харькова в столицу. Никаких других желаний у меня не было. Подтверждением этого служит факт, что я до самого отъезда, до 1974 года, никогда не носил свои стихи в редакции журналов. Только в 1974-м, по совету умного еврея по фамилии Солнцев («Как же ты докажешь, что тебя не печатали в Совдепе?..») я послал стихи в шесть или более журналов. Помню, что редактор «Юности» Дементьев ответил возмущённым письмом на полторы страницы. Он оспаривал само право на существование таких стихов, как мои. «Вы что, немец, пишущий по-русски?!» – восклицал он. Все отказы я взял с собой за границу. Только оказалось, что некому было их показывать. Ни я сам, ни мои отношения с русскими издателями никого не интересовали.