Книга о русских людях
Шрифт:
Но — ушел он «на цыпочках», балансируя руками, и притворил дверь за собою с великой осторожностью, бесшумно.
Когда ребенок пытается снять пальцами рисунок со страницы книги, — в этом нет ничего удивительного, однако странно видеть, если этим занимается ученый человек, профессор, оглядываясь и прислушиваясь: не идет ли кто?
Он, видимо, был уверен, что напечатанный рисунок можно снять с бумаги и спрятать его в карман жилета. Раза два он находил, что это удалось ему, — брал что-то со страницы книги и двумя пальцами, как монету, пытался сунуть в карман, но, посмотрев на пальцы, хмурился, рассматривал рисунок на свет и снова начинал усердно сковыривать напечатанное, это все-таки не удалось ему; отшвырнув книгу, он поспешно ушел, сердито топая.
Я очень тщательно просмотрел всю книгу: техническое сочинение на немецком языке, иллюстрированное снимками различных электродвигателей и частей их, в книге не было ни одного наклеенного
Женщины нередко беседуют сами с собою, раскладывая пасьянсы и «делая туалет», но я минут пять следил, как интеллигентная женщина, кушая в одиночестве шоколадные конфекты, говорила каждой из них, схватив ее щипчиками:
— А я тебя съем!
Съест и спросит: кого?
— Что — съела?
Потом — снова:
— А я тебя съем!
— Что — съела?
Занималась она этим, сидя в кресле у окна, было часов пять летнего вечера, с улицы в комнату набивался пыльный шум жизни большого города. Лицо женщины было серьезно, серовато-синие глаза ее сосредоточенно смотрели в коробку на коленях ее.
В фойе театра красивая дама-брюнетка, запоздав в зал и поправляя перед зеркалом прическу, строго и довольно громко спросила кого-то:
— И — надо умереть?
В фойе никого уже не было, только я, тоже запоздавший войти в зал, но она не видела меня, да и увидав, надеюсь, не поставила бы предо мной этот, несколько неуместный, вопрос.
Много наблюдал я таких «странностей».
К тому же:
А. А. Блок, стоя на лестнице во «Всемирной литературе», писал что-то карандашом на полях книги и вдруг, прижавшись к перилам, почтительно уступил дорогу кому-то, незримому для меня. Я стоял наверху, на площадке, и когда Блок, провожая улыбающимся взглядом того, кто прошел вверх по лестнице, встретился с моими, должно быть удивленными, глазами, он уронил карандаш, согнулся, поднимая его, и спросил:
— Я опоздал?
Из дневника
Убийственно тоскливы ночи финской осени. В саду — злой ведьмой шепчет дождь; он сыплется третьи сутки и, видимо, не перестанет завтра, не перестанет до зимы.
Порывисто, как огромная издыхающая собака, воет ветер. Мокрую тьму пронзают лучи прожекторов; голубые холодные полосы призрачного света пронзает серый бисер дождевых капель. Тоска. И — люди ненавистны. Написал нечто подобное стихотворению.
Облаков изорванные клочья Гонят в небо желтую луну; Видно, снова этой жуткой ночью Я ни на минуту не усну. Ветвь сосны в окно мое стучится. Я лежу в постели, сам не свой, Бьется мое сердце, словно птица, — Маленькая птица пред совой. Думы мои тяжко упрямы, Думы мои холодны, как лед. Черная лапа о раму Глухо, точно в бубен, бьет. Гибкие, мохнатые змеи — Тени дрожат на полу, Трепетно вытягивают шеи, Прячутся проворно в углу. Сквозь стекла синие окна Смотрю я в мутную пустыню, Как водяной с речного дна Сквозь тяжесть вод, прозрачно-синих. Гудит какой-то скорбный звук, Дрожит земля в холодной пытке, И злой тоски моей паук Ткет в сердце черных мыслей нитки. Диск луны, уродливо изломан, Тонет в бездонной черной яме. В поле золотая солома Вспыхивает желтыми огнями. Комната наполнена мраком, Вот он исчез пред луной. Дьявол вопросительным знаком Молча встает предо мной. Что я тебе, дьявол, отвечу? Да, мой разум онемел. Да, ты всю глупость человечью Жарко разжечь сумел! Вот — вооруженными скотами Всюду ощетинилась земля ИСмешное
…И на войне смешное бывает: вот, примерно, — пошли мы, пятеро, в лес за дровами, а тут ка-ак бабахнет оземь эдакая немецкая тетка! Меня бросило в ямину, засыпало землей, застукало камнями; очнулся, лежу, думаю: «Ну, шабаш, пропал, ты, Семен!» Оклемался, протер глаза, а — товарищей нету, деревья ободраны и кое на которых сучьях кишки висят. Тут я — хохотать! Уж больно забавно это — кишки-те на сучках. После — стало мне несколько скушно. Тоже ведь люди были, товарищи-те, вроде как я все-таки. И сразу — ни одного нет, будто и не было. Ну, а сначала — здорово смеялся я!
Пришли это мы в деревеньку, а в ней, всего-навсе, три хаты, у одной — старуха сидит, невдале — корова ходя. Говорим: «Бабка, это чия скотина будеть, али — твоя?» Она — плакать, она вопить, и на колени встаеть, и всяко. «Внуки, бает, у меня в погребе сидять и должны теперь сдохнуть». — «Не вопи, говорим, мы тебе по этому делу записку оставим». А был с нами, нашей же роты, парень костромской — вор вором, он и напиши записку: «Эта самая старуха прожила девяносто лет да еще столько же собирается, ну того ей не удастся». И подписался, сукин сын: «Бог Господь».
Сунули ей записку, а корову забрали с собой и пошли. И так хохотали над этим случаем, что идти было трудно, — остановимся и грохочем, аж слезы текуть.
Герой
…На обрывке «Нового времени» от 14-го июня 1915 года я прочитал:
Поднимаю перископ, смотрю, вижу зеленую волнующуюся рожь и синие пятна васильков, раскиданные посреди нее. Несколько дальше дорога, обсаженная деревьями. Поперек ее и дальше, через все поле, тянется низенький валик желтой земли. Это и есть вражеский окоп. Там сидят немцы. Отсюда до них будет шагов двести.
Я спрашиваю:
— Можно ли увидеть отсюда немецкую каску, над гребнем вала?
Можно, но это бывает редко, очень редко, особенно днем. У нас тоже шутить не любят и следят за противником в оба глаза. Есть такие специалисты. И тут же мне показывают одного из них.
Маленький, невзрачный солдатик, на вид сонный и вялый, сидит неподвижно у бойницы, защищенный от пуль неприятеля стальным щитом. Сидит и пристально смотрит в щелку. В этом положении он проводит целые дни. Никто его не назначал сюда, никто его не принуждает, а просто у него уж такое пристрастие. Как раз в эту бойницу, и только в нее, видна лощинка, по которой немцы ходят за водой. Ходят, разумеется, согнувшись, но, если кто-либо из них выпрямится раньше времени, его можно заметить. И тогда — хлоп! Винтовка лежит тут же наготове, — навести ее и спустить курок — дело двух секунд. Промахов не бывает.
— Пленные утверждают, — говорит офицер, — что эта тропинка называется у них дорожкою смерти. За последние недели там убито около сорока человек. И подумать — всё работа того господина.
«Господин» слушает наш разговор совершенно безучастно, словно он не его касается. Его равнодушные, как бы заспанные глаза прикованы к отверстию в щите.
Этот механический истребитель себе подобных напомнил мне другого «господина», не менее серьезного.
В купе было шесть человек, но на станции Волхов влез, согнувшись, еще один — коренастый, широкоплечий солдат с тяжелым мешком за спиной. Сложив мешок на колени моего соседа, он поправил на груди своей крест Георгия и, шевеля губами, внимательно осмотрел нас.
— Шестеро, — сказал он. — Правильно. Однако — потеснитесь.
Сосед мой, чиновник таможни, сердито заворчал: