Книга о смерти. Том II
Шрифт:
Наконец всю эту церемонию поглотил в себя Успенский собор. Двери его затворились. Публика сразу почувствовала себя свободнее. Трибуны поредели. Многие спускались со своих мест на красное сукно, прохаживались по нем и навещали своих знакомых на других трибунах. Все это были сановные элегантные люди. Совершавшееся теперь священнодействие вполне согласовалось с их взглядами на жизнь, и все они ему сочувствовали благородно, самодовольно, искренно и мудро. И действительно: нужно же было сделать настоящего священного правителя для богатой и сильной России! И вот – благодарение небесам! – среди этой чарующей весенней погоды, при общем поклонении всей Европы теперь произойдет в Успенском соборе нечто бесповоротное в глазах народа: Николай II сделается «Помазанником Божиим». До этого дня было только полцаря – теперь будет целый царь – «сильный, державный, царь православный»… И военные, и статские, в новехоньких мундирах, – все имели одно и то же выражение преданной радости. Любезничали, перекликались французскими фразами – и во всем этом чувствовалась грациозная аристократическая или бравая любовь к монархии. Да и то сказать: как было хорошо и удобно здесь каждому из нас любоваться великолепием, красотой и богатством всего окружающего! И попробовал бы кто-нибудь, осмелился бы кто-нибудь из той многочисленной
Солнце поднималось выше. Успенский собор белел передо мною в левом углу с своими затворенными дверьми. По временам в него проходили маленькие фрейлины, в кокошниках и вуалях, скромно подбирая на руки свои шлейфы. Впервые я видел костюмы наших фрейлин, и они мне не понравились: кокошники низкие, а шлейфы какие-то увядшие. Иногда стеклянная дверь собора приотворялась, и из нее выходил какой-нибудь одинокий незначительный мундир. Обряд обещал затянуться надолго. Делалось жарко. Я испытывал жажду и голод. Хотелось курить. Я вышел из нашей трибуны в коридорчик, через который взошел на нее. Там я встретил группу военных. Между ними оказался весьма любезный знакомый мне жандармский полковник, румяный и веселый. Он достал мне сельтерской воды и даже поделился со мною своими тартинками. Подкрепившись, я возвратился на свое место. Солнце уже забралось на нашу трибуну и пришлось раскрыть зонтик. По красному сукну, как и прежде, то и дело проходили разные лица. Попадались старые декольтированные статс-дамы. Одна из них, жирная и бойкая, очевидно побывавшая в соборе, сиплым басом весело сказала кому-то: «Уже в короне!»… Но до конца церемонии было еще далеко, хотя вскоре после этого известия и началась пушечная пальба, но мы знали, что еще предстоит литургия и миропомазание.
В общем коронование длилось более двух часов. Наконец двери собора распахнулись, и из него снова посыпались всякие мундиры. В эту минуту в нашу сторону направилось только обратное шествие вдовствующей императрицы. Государь и государыня, в коронах и порфирах, вышли в другие двери собора для того, чтобы обогнуть его за пределами дворцовых построек, – и это были единственные мгновения, когда вся остальная Москва мельком могла увидеть издали, на Кремлевском холме, коронационный балдахин, покрывавший венценосцев. Поднялась пушечная пальба, сопровождаемая тем же усиленным ревом народа, колоколами и музыкой. И вот снова показался балдахин, возвращавшийся к нам из-за первого угла собора. Всем хотелось поскорее заглянуть под него, чтобы увидеть короны на головах царя и царицы, но их заслоняли «ассистенты». Остановившись у Архангельского собора, в который государь и государыня вошли, чтобы «поклониться гробам предков», – процессия затем повернула к правому концу нашей трибуны. Там, у ступени Благовещенского собора, балдахин остановился, и я увидел венчаную голову Николая II. Корона, походившая на очень большой бриллиантовый глобус, была до несоразмерности громоздка и выпукла для его миниатюрной и незначительной головки. По сравнению с началом церемонии, царь был неузнаваемо тощ и бледен. Темная бородка на впалых щеках как бы еще увеличивала его бледность. Кругобокая бриллиантовая митра, неестественно суженная в основании, по мерке его головы, положительно угнетала его своею величиною и тяжестью. Гигантская порфира, оттопыренная на плечах и влекомая сзади, от его локтей, генералами, еще менее соответствовала его фигуре. С видом изнеможения, он отдал скипетр и державу каким-то придворным и потащил за собою порфиру с генералами на крыльцо Благовещенского собора. Архиереи, в золотых облачениях, встретили его с крестом и иконою. Я видел, как его маленькое лицо, под этой громадной короной, прикладывалось к образу и кресту и как затем он целовал руки архиереям, а они – ему. Казалось, что и царь, и Бог, и вся русская история, и вся русская вера слилась теперь в особе этого слабенького молодого полковника, который как будто совсем куда-то исчез под невероятно большими и тяжкими святительски-царскими одеяниями… Государыни я в тот раз не мог рассмотреть. Но минуты четыре спустя шествие уже двигалось как раз под нами, направляясь мимо нашей трибуны к Красному крыльцу. Церемония приближалась к своей пристани. Все несколько устали. Солнце падало вертикальными лучами в котловину цирка. На широком помосте алого сукна, врассыпную, медленно шагали расшитые золотом первые сановники империи. Среди них выделялся рослый и крепкий Витте, который переступал несколько сгорбившись и заложив руки назад, словно он буркал себе под нос: «Пускай! За все заплачу!» Рядом с ним шел Муравьев, почему-то решивший всегда становиться в пару с Витте еще на погребении Александра III. Он жеманно вытягивался, будто был в корсете, щурился и закидывал голову назад, маршируя медленно и сановито, как-то по-военному. Шел маленький Горемыкин, распаренный солнцем, с своими длинными и скучными седыми бакенбардами, тупо смотря вперед, точно он говорил: «Довольно утомительно и жарко, но ничего, все идет благополучно». Сухой и длинный Победоносцев посматривал своими рыбьими глазами на «священную особу» государя императора. А государь, согнувшись под тяжестью венца, держа в одной руке скипетр, а в другой державу и неловко раскидывая усталыми ногами в ботфортах, – дотаскивал порфиру с генералами до вожделенных дверей Кремлевского дворца. Государыня, в противоположность своему бледному мужу, раскраснелась, как огонь. Она мило несла на своей голове новенькую корону, но ей, даже при ее большом росте, порфира как будто была в тягость. По крайней мере, она не умела идти под нею так непринужденно, как маленькая, но привычная к парадам Мария Федоровна.
Пушечные выстрелы еще продолжались. Вокруг царя и царицы было столько золота и драгоценных каменьев на всем и на всех, что никакое ювелирное чудо не могло уже выделяться среди этого сплошного сверкания. Например, у верховного маршала и верховного церемониймейстера на вершине жезлов были какие-то исторически-громадные изумруд и бриллиант, но никто решительно их не заметил. Так же мало были приметны в избранной толпе, сопровождавшей балдахин спереди и сзади, отдельные сановники, из которых каждый был так могуществен в своей области. И я думал: «Ведь эти люди, облеченные в золото и наполняющие теперь, под лучами солнца, четырехугольный двор между Кремлевскими соборами, – ведь это и есть все то, что управляет Россиею!.. И, в сущности, как мало во всем этом жизни, смелости, таланта!.. А впрочем… вероятно, еще многие-многие годы покрышка России останется именно такою».
Улита едет – когда-то будет…
Балдахин остановился. Государь
Тем и окончилось «священное коронование»…
Остальные обряды, предстоящие монарху в этот день, известны по церемониалу. Я их не видел. Еще многократно раздавались из Кремля пушечные залпы. Летняя погода тихо и «благосклонно» сияла над Москвою. В самый разгар солнца, всего два тонких и длинных облачка – неподвижно-белых – протянулись в зените синего свода и тотчас растаяли. Многолюдство улиц сделалось гигантским.
Едва стало смеркаться, как на балкон Кремлевского дворца вышла царская фамилия, и Николай II поднес своей молодой жене букет из электрических лампочек, соединенный проводами с предстоявшей иллюминацией. Букет, взятый государынею, тотчас же загорелся в ее руке, и в ту же минуту вспыхнули огненные очертания всех колоколен, башен и стен Кремля. Это была любезность, достойная признаний Демона перед Тамарою:
И для тебя с звезды восточнойСорву венец я золотой…В первый день, однако же, не только нельзя было добраться до иллюминации, но даже нельзя было попасть с Арбата на такую улицу, с которой можно было бы видеть что-либо иное, кроме огненного креста на Иване Великом. Я увидел иллюминацию только на другой день. Меня пригласил мой друг князь Урусов прокатиться по иллюминации в его коляске. В седьмом часу вечера мы уселись: на главном месте я и княгиня, на скамеечке – Урусов, а его сын на козлах, рядом с кучером. Пунктом отправления для экипажей были назначены Тверские ворота. Чтобы обогнуть Кремль с этого пункта, нам понадобилось около пяти часов. Часто приходилось стоять на месте по получасу, выжидая, пока двинется передний экипаж. Я недоумевал и сердился, а Урусов с доброю улыбкою гладил меня по колену и приговаривал: «Ах, капризник!»… Вечерний воздух этого дня был необыкновенно мягок и тих. Мы подвигались среди тысячей тысяч народа вдоль всевозможных огненных декораций. Наконец перед нами раскрылась бриллиантовая панорама Кремля. В это время в легкой тучке, высоко над Храмом Спасителя, тускловатым золотом просвечивала, как бы за транспарантом, молодая луна. В коляске рядом с нами я различил две тоненькие фигуры знатных франтих, выделявшихся и в предыдущие дни среди ресторанной публики. Они были в темных летних платьях с блестками и разговаривали по-французски о предстоящих балах. Кремль тихо сиял, как воздушное сновидение. Когда не видишь каменных стен, а любуешься только золотыми архитектурными линиями, то здания кажутся какими-то бестелесными, точно готовыми мгновенно исчезнуть. В тишине ночи ни одна точка световых рисунков не колебалась. Чешуйчатая глава Ивана Великого белела, как жемчужная вышивка. Зеленые и красные вензеля, в разных концах, горели на башнях, стенах и мостах. Было около полуночи, когда мы выбрались из сутолоки и оставили позади себя призрак бриллиантового, изумрудного и рубинового города, широко и высоко вспыхнувшего среди недвижно-теплой майской ночи.
На следующий день я выехал из Москвы.
Вы спросите: «А что же Ходынка» Она случилась без меня. Да и притом, одновременная гибель большой массы людей всегда производила на меня гораздо меньшее впечатление, нежели, например, обособленная от всей текущей жизни, одинокая кончина ребенка.
IV
Оставляю целых три года нерасказанными. Быть может, когда-нибудь соберусь заполнить этот пробел.
В конце 1898 г. однажды вошел в мой кабинет красивый грузин лет тридцати, князь, в национальном костюме, и предложил мне взять защиту его брата в Тифлисе. Это было дело об убийстве. Четверо кутил, возвращаясь ночью с попойки, поссорились с незнакомым прохожим. Завязалась драка, были пущены в ход книжалы, один из пьяной компании получил две раны, а прохожий поплатился жизнью. Брат князя, самый младший из подсудимых, обвинялся вместе с прочими в совершении этого убийства. Мой посетитель как-то сразу дал мне почувствовать невиновность своего брата. Голос его был тихий, рассказ отличался простотою и грустью. Я с любопытством принялся за чтение бумаг и увидел много чрезвычайно глупых промахов следователя. Расследование было прямолинейное, без колебаний и вопросов. Дело могло показаться безнадежным для новичка, но я увидел, что оно чрезвычайно опасно и в то же время в высшей степени спорно. Я угадал, что юного князя, по всей вероятности, припутали к преступлению зря. Пригласивший меня брат подсудимого, казалось, в такой же мере осознавал и опасность обвинения, и невиновность привлеченного. Моя поездка была решена.
Вскоре получилось известие, что заседание назначено на 21 февраля 1899 г.
Мне предстояло впервые увидеть Кавказ. Такой далекой поездки, в особенности в последние годы, я еще не делал. Физические силы мне этого не позволяли. Теперь я считал себя оправившимся и рискнул пуститься в дорогу. Жена от кого-то слышала, что февраль – «самый дивный месяц в Тифлисе». Двоюродный брат жены, ездивший на Кавказ по делам службы в предыдущем году, восхищался Военно-Грузинской дорогой и в особенности хвалил среднюю станцию Млеты. Он говорил, что туда обыкновенно приезжают ночью: «Выйдешь на балкон, – снежные горы, тишина, шумит Арагва – и непременно светит луна… Прелесть!» Я думал: «Арагва! Мцыри! Лермонтов!»
Надо было приспособляться к путешествию. Мой князь посоветовал мне запастись теплыми вещами, заметив, что «в горах – холодно».
15 февраля я выехал. В Москве пришлось только перейти на Рязанский вокзал. Мягкий снег покрывал землю. В ожидании поезда я прогуливался вблизи вокзала. Завернув за угол, я увидел, как длинная цепь ломовых извозчиков легко неслась на дровнях по блестящим белым колеям. Лошадки бежали рысью, извозчики управляли ими стоймя. Кое-где поднимались башенки церквей. Переулок, до которого я дошел, вдыхая безветренный влажный воздух, назывался «тупик», потому что он куда-то упирался, без проезда. Москва! Странная, милая, родная Москва!