Книга запретных наслаждений
Шрифт:
— Duos habet et iudaeus est. [5]
Для Фуста и Шёффера оглашение их иудейских корней перед трибуналом явно не сулило ничего хорошего.
И наконец на стул уселся третий, человек совершенно необычной внешности: концы густых усов переходили в рыжеватую раздвоенную бороду, которая водопадом ниспадала от губ до самой груди. Надменное лицо, ясный лоб без морщин, высокомерный взгляд, раскосые глаза и меховая шапка придавали злоумышленнику смутное сходство с монголом. В отличие от двух первых испытуемых этот был одет в рабочий фартук; его одежда и руки были заляпаны черными и красными пятнами. Священник снова просунул руку под стул, продвигаясь на ощупь, а потом со всею определенностью изрек:
5
У него два, и он иудей (лат.).
— Duos habet et bene pendentes. [6]
Фамилия
3
Небо начало светлеть, однако обитательницы Монастыря Священной корзины так и не избавились от тревоги, как будто ночь все еще не закончилась. В отличие от других рассветов в это утро девушкам было не до священного разврата, напротив, в доме царила тишина, исполненная боли и скорби, ошеломления и ужаса. Это был траур. Свечи в то утро освещали не дионисийское упоение жизнью — они озаряли бессилие перед разнообразием масок смерти. Привычные стоны наслаждения, обыкновенно доносившиеся из каждой комнатки, сегодня уступили место приглушенному плачу и рыданиям.
6
У него два, и висят крепко (лат.).
Все женщины этого необычного лупанария провели ночь в бдении над останками Зельды. Ее зрелая красота, ее нежная кожа, гладкостью своей напоминавшая фарфор, теперь были только воспоминанием, которое трудно было примирить с грудой плоти, лежащей в гробу. Тело женщины, распростертое на постели, обнаружили вскоре после убийства. Проститутки — в ужасе, но без изумления — увидели труп без единого кусочка кожи. Других повреждений и ран на теле не наблюдалось. Платок, краешек которого торчал изо рта, свидетельствовал о смерти от удушья.
Зельда была уже третьей проституткой, погибшей за последние месяцы. Не было никаких сомнений, что над нею потрудился тот самый преступник, который с таким же мастерством сначала удушил две свои первые жертвы, а потом — без какой-либо иной цели помимо получения нездорового наслаждения — содрал с них кожу. Первая смерть породила в жрицах любви ужас, скорбь и сознание своей незащищенности. Все это было просто невообразимо: кровавое исключение из праздничных правил лупанария. Вторая смерть не только всех поразила и посеяла семена загадки и страха — она еще и отменила прежнее правило. Третья смерть превратила страх в панику, а исключение — в правило. Неожиданное сделалось мучительным ожиданием очередной смерти; убийцей мог оказаться кто угодно. Страх мешал женщинам подметить, что в преступлениях все-таки присутствовала некая логика: последовательность смертей была связана с возрастом убитых. Первая жертва была чуть старше второй, вторая — чуть старше третьей. Ни у кого не было ответа на вопрос о причинах убийств по той простой причине, что он даже не был сформулирован. В отношении личности убийцы никто не имел ни малейших предположений. Последних клиентов, которые воспользовались услугами погибших, сами женщины провожали до дверей Монастыря и, как и полагалось по правилам дома, вежливо прощались с ними на пороге. А значит, убийца мог проникнуть в комнаты проституток только тайком. Страх овладел не только Почитательницами, но и их клиентами. По мере того как черные вести разносились по городу, а количество смертей росло, число посетителей сокращалось, и в итоге не осталось почти никого. Мужчины опасались не только за свою жизнь, но еще и за свое доброе имя: взгляды всех жителей Майнца теперь были устремлены на Монастырь. Всех — за исключением городских властей, которые не проявляли особого интереса к убийствам. Напротив, можно было усмотреть в этом небрежении что-то от молчаливой снисходительности: жизнь кучки шлюх не заслуживает особого расследования. Вдобавок существовал риск, что следствие выявит сведения о постоянных визитах в лупанарий уж слишком властительных персон. Итак, поток посетителей иссякал; гостиные и спальни недавно столь веселого Монастыря Священной корзины теперь опустели, в них поселился незнакомый холод. Но одиночество вовсе не прибавило женщинам уверенности: оно просто оставило их наедине с молчаливой угрозой смерти. Несмотря на спокойствие и на все принятые после второго преступления меры предосторожности (двери и окна теперь закрывали ставнями и задвижками), неизвестный убийца и в третий раз тенью пробрался в Монастырь, бесшумно убил Зельду и столь же незаметно исчез. Страх давно уже вышел за стены лупанария: все жители Майнца знали о молчаливом присутствии кровавого убийцы. С наступлением ночи улицы сразу же пустели. Харчевни и другие бордели теперь запирали свои двери пораньше, а некоторые и не открывали вовсе. Стоило человеку услышать чью-то поступь за спиной, как он ускорял шаг и, не оборачиваясь, краем глаза пытался рассмотреть прохожего. Качающиеся тени от мертвенно-желтых фонарей на перекрестках усиливали впечатление близости убийцы. Страх подпитывался молчанием, а молчание — страхом. Никто не осмеливался говорить об убийствах из боязни подпасть под подозрение: любого мужчину, который прилюдно признался бы в своих тревогах по поводу Монастыря Священной корзины, могли принять за клиента этого заведения, а любого клиента — за преступника. Матери дрожали за своих дочерей, а дочери — за собственные жизни. Каждая ночь была как новый кошмар.
Тело
Ни одна, кроме Ульвы, старшей из Почитательниц Священной корзины. Эта женщина умела сочетать ласковую нежность матери с мистическим авторитетом настоятельницы монастыря и мирскими ухищрениями хозяйки обычного борделя. В молчании, не уронив ни единой слезинки, Ульва поклялась себе отыскать убийцу и отомстить за своих подопечных. Два предыдущих убийства причинили ей невыразимую боль, но последнее, третье, превратило ее отчаяние в ненависть, в такую ненависть, которой она до сего дня в себе не знала. Одной Ульве было известно, чего ее лишили вместе со смертью Зельды.
4
Бывает так, что события, на первый взгляд не имеющие ничего общего, на деле оказываются связаны невидимыми нитями, которые протягивают судьба и случай. Никому не пришло бы в голову сопоставить смерть трех проституток с трибуналом в городском соборе. Вообще-то, посреди ужаса, овладевшего всеми жителями Майнца, судебный процесс проходил совершенно незаметно. Вдобавок ту ночь, когда погибла третья жертва, все трое обвиняемых провели в мрачном тюремном застенке. Быть может, прокурор и сумел бы обнаружить некую связь между этими двумя событиями — если таковая действительно существовала. Но загвоздка состояла в том, что двигала прокурором уже личная заинтересованность: дело о фальшивых книгах превратилось для него в страсть, и едва ли не маниакальную. Так и вышло, что обвинитель уделял куда больше внимания апокрифическим рукописям, нежели жестоким убийствам, державшим в страхе весь город. Ведь появление поддельных книг ставило под удар не только основные догматы веры и те истины, которые содержались в священных книгах, но и образ существования самого прокурора.
Не успели злоумышленники оправиться от пережитого позора и привести в порядок свою одежду, им было приказано встать в ряд перед прокурором, чтобы выслушать, какие деяния вменяются им в вину. Одежда Иоганна Гутенберга была заляпана черными чернилами — и это само по себе являлось неопровержимым доказательством преступления. С ладоней же его, напротив, так и не сошел красный цвет: он въелся в линии рук, в складки на фалангах пальцев, забрался под ногти. Обвинитель еще при аресте обратил внимание на эти красные отметины, приказал писцу зафиксировать этот факт на бумаге и запретил подозреваемому мыть руки, пока он не предстанет перед судом.
Прокурор поднялся на деревянную кафедру и оттуда, сверху, театральным жестом указал на обвиняемых. И вот, обратившись к председателю трибунала, он начал свою речь:
— Я, Зигфрид из Магунции, [7] скромный переписчик в подчинении вашего преподобия, назначенный прокурором благодаря знанию секретов переписки книг, обвиняю.
Эти вступительные слова он произнес ровным голосом, словно отдавая дань судебному этикету. Но спокойствие прокурора было лишь приемом, краткой прелюдией, предназначенной для того, чтобы привлечь внимание судей. Как только все взгляды устремились на него и тишина сделалась густой, почти материальной, в голосе прокурора послышались раскаты грома:
7
Магунция— латинское название Майнца.
— Я обвиняю этих злодеев в самом жестоком из преступлений, совершенных после распятия Господа нашего Иисуса Христа, о чудесах которого мы знаем из священных книг, написанных Его апостолами и учениками!
Если кто-нибудь из судей полагал, что прокурор уже добрался до самых высот человеческого голоса, то он ошибался. Оказалось, что в худощавой фигурке Зигфрида из Магунции обитает существо невероятных размеров; из его горла вырвался мощный пронзительный рык:
— Я обвиняю их в совершении самого кошмарного убийства, которое произошло на памяти человечества! И тотчас спешу вас заверить, что все человечество будет обречено на забвение своего прошлого, если только эти злодеи не получат примерного наказания. Не дайте проклятому семени принести плоды и распространиться повсеместно. Господа судьи, взгляните на руки этого человека, пятна на которых свидетельствуют о самом дерзостном преступлении. Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих трех лжецов в совершении не одного, не двух и не трех преступлений — нет, перед нами вершители величайшей бойни в истории человечества!
При этих словах прокурор с неожиданным для его щуплой фигурки проворством соскочил с кафедры — как будто его ноги, скрытые сутаной, вовсе не касались пола. Быть может, именно благодаря его церковному облачению всем показалось, что прокурор как на крыльях слетел прямо к обвиняемым. Оказавшись перед ними, Зигфрид из Магунции смерил злоумышленников взглядом, полным отвращения, поднес руку к их одеждам, стараясь все-таки к ним не прикоснуться, и продолжил:
— Господа судьи! Только взгляните на это перепачканное платье, и вы увидите следы избиения, произведенного этими людьми! Я обвиняю их в позорной смерти Геродота Галикарнасского и его главного труда — «Истории»! Обвиняю их в убийстве Фукидида и его повествования о Пелопоннесской войне! Я обвиняю этих злодеев в том, что они прикончили Ксенофонта с его «Анабасисом», его «Киропедией» и его «Греческой историей»! Я обвиняю их в том, что они безжалостно стерли всех, кто умел пересказывать историю на благо человечеству и ради его будущего! Я обвиняю их в искажении прошлого, в издевательстве над настоящим и в уничтожении будущего, еще во чреве времен, не дав ему родиться!