Князь Олег
Шрифт:
— Легко обвинить во всем вдову Аскольда, Экийю. И у меня была первая мысль о ней, но… — он сознательно остановился, чтобы перевести дух и проверить себя: не смутился ли в какой-нибудь подлый момент и не выдал ли себя каким-нибудь лишним движением руки, ведь абсолютно все замолчали и жадно внимают ему, а так внимать они могут только искренним словам.
«Не оступись, Верцинов сын!» — мысленно приказал себе Олаф и тихо продолжил:
— Кто из вас помнит наш первый поход из Киева? Мы тогда осилили древлян, а христианский проповедник Софроний…
И тут загудела гридня. Да!
— Этот христодул исчез из Киева, — мрачно объявил Олаф, когда страсти немного улеглись, но снова вспыхнули, как только он поведал о бегстве Софрония.
Да! Теперь всем ясно, что Софроний был связан не только с мадьярами, во и прежде всего с Византией, которая по-прежнему следит за событиями в Киеве и не желает упустить из рук свое Шестидесятое архиепископство в списке епархий, зависящих от главы константинопольского духовенства.
Мути вспыхнул, как только понял, о чем идет речь. Глен склонил голову и тихо подтвердил:
— Ты прав, Новгородец-русич! Они давно боятся Киева, еще со времен походов Аскольда на Царьград… Ведь они дань обещали платить Киеву, только чтобы мы не бегали на них…
— Но… — Олаф понял, что направил мысли советников в нужное русло, и как бы нехотя предложил: — Хотите видеть вдову Аскольда? Она ждет вашего решения…
— Кто откажет себе в удовольствии лишний раз поглазеть на необыкновенную красавицу, пусть даже родом и из вражьего стана! Чего ж ты молчал, Олаф! — засмеялись «Лучеперые», стараясь своей шуткой сбить враждебное отношение к прекрасной мадьярке стариков и желчных завистников, к которым они относили Свенельда.
Но Свенельд молчал. Он знал, что этот лакомый кусочек он никогда никакими усилиями заполучить не сможет, но вот любопытство раздирало душу, кого из «Лучеперых» предпочтет мадьярка…
— Свенельд! Позови вдову Аскольда! — услышал он вдруг приказ Олафа.
— А я и не мечтал о такой доле! Такую красавицу и так близко увидеть! Не ослепнуть бы! — крикнул Свенельд и, гордо выпятив грудь, двинулся к двери.
Грянул хохот.
— Не знал, что и ты страдаешь по ней! — покачал головой Олаф.
— А кто еще страдает по этой мадьярке? — весело спросил Свенельд, круто развернувшись от двери гридни к Олафу.
— Все бы тебе знать! — отмахнулся Олаф и полушутя, полусерьезно потребовал: — Веди ее скорей сюда! А то нам нужно допросить еще ее мужа-монаха!
Свенельд, послушно кивнув князю, исчез за дверью, и в гридне воцарилась тишина.
— Почтенный посол Эбон, я попрошу тебя помочь мне в этом деле, — обратился Олаф к своему мудрому советнику и тихо объяснил: —Мои дозоры все в один голос твердят, что Экийя ни на один день не покидала Киев все эти четыре года, ибо таков был мой приказ!
— Я знаю об этом, — спокойно ответил благородный русич и предположил: — Может, она владеет особым даром? Ей помогают силы тьмы, — быстро проговорил Эбон, вспомнив недавний допрос лазутчика, бывшего с торгом в Лебедии и говорившего, что видел там Экийю не однажды. Как такое могло быть, не могли пока понять ни Олаф, ни Эбон и верили
Экийя вошла в гридню в сопровождении Свенельда и всем своим видом дала понять, что она не только не боится допроса варязей-русичей, но что ей и бояться их нечего: она перед ними чиста! Ее красивая голова с пушистыми черными волосами была величественно приподнята и являла ту породистую стать, с которой Экийя родилась на этот свет и которая проявляется в таких людях в особо опасные для них моменты. На ней было, как и прежде, полугреческое, полумадьярское платье, богато украшенное грибатками, плетеные узоры которых она сама расшила драгоценным зеленым бисером, что красиво подчеркивало ее золотисто-смуглую кожу и нежный румянец на щеках.
Да, даже видавшие виды заморские пираты и мудрые советники киевского князя закрыли рты, когда в гридню вошла эта гордая статная красавица. Замолчал и Олаф, вглядываясь в лицо Экийи и стараясь найти в нем то выражение злорадного торжества, которое неминуемо должно было бы проявиться, будь она в чем-то коварно замешана. Да и зачем в случае предательства ей нужно было возвращаться в Киев? Могла бы остаться без риска для себя в стане Альмы!.. «Да не была она там; хоть тресни, не верю!» — подумал Олаф, с трудом отрывая взгляд от лица Экийи.
Экийя перебирала дрожащими пальцами плетеные детали грибатки, свисавшие с роскошного пояса, плотно облегавшего ее грациозную тонкую талию, и молчала, бросая нетерпеливые, быстрые взгляды на Олафа, боясь не выдержать и сказать ему: «Как я люблю тебя, Новгородец-русич! Ну неужели ты думаешь, что я предала тебя этим мадьярам! Не смотри на меня как на колдунью! Сам виноват, запретил мне появляться там, где я могла бы видеть тебя… Побоялся взять меня во вторые жены? Такой витязь! Столько народов словенских покорил, а ко мне подойти боишься!»
— Скажи, Экийя, — услышала она его тихий голос и чуть не застонала в ответ. Столько теплоты, столько любви услыхала она в тех словах, которые он произнес, казалось, небрежно.
— Скажи, Экийя, — более жестко повторил Олаф, приказывая себе не смотреть на ее нежную шею, на высокую грудь. — Как могло случиться, что мои люди видели тебя в стане Альмы, в Лебедии?
Экийя смотрела на Олафа во все глаза и ничего не могла понять.
— Повтори, Новгородец-русич, что ты сказал? — изумленно переспросила она и так посмотрела на Олафа, будто он был тяжелобольным.
Олаф медленно повторил ей свой вопрос. Экийя пошатнулась.
— Клянусь жизнью сына, Новгородец-русич, я все эти годы ни на минуту не покидала город, который дал мне все! — побледнев, тихо проговорила Экийя, но все, кто слышал ее голос, почувствовали в нем твердость и искренность.
— А как быть мне, Экийя? — устало спросил Олаф. — Не могу же я не верить своему преданному лазутчику, который убеждает меня, что в день орехового дерева ты от Альмы принимала дары, а в день грибного сбора ты преподнесла ему ответные дары! — растерянно пояснил он и печально посмотрел в ее горящие гневным недоумением очи.