Княжна Тараканова и принцесса Владимирская
Шрифт:
Пленница стояла на своем. Ни "доказательные статьи", на которые так рассчитывала императрица, ни доводы, приводимые фельдмаршалом, нимало не поколебали ее. Она твердила одно, что первое показание ее верно, что она сказала все, что знает, и более сказанного ничего не знает. Это рассердило наконец и добрейшего князя Голицына. В донесении своем императрице (от 13 июля) об этом свидании с пленницей он называет ее "наглою лгуньей".
От пленницы фельдмаршал пошел в каземат, где был заключен Доманский.
— Вы в своем показании
Доманский смутился. Но, несколько оправившись и придя в себя, с наглостью "отрекся от данного прежде показания, утверждая, что никогда не говорил при следствии приписываемых ему фельдмаршалом слов. Наглость поляка вывела князя Голицына из терпения. Он грозил ему строгим наказанием за ложь, но Доманский стоял на своем, говоря, что никогда не слыхал, чтобы графиня Пиннеберг называла себя дочерью русской императрицы. Не было никаких средств образумить упрямого шляхтича.
Князь Голицын отправился в каземат Чарномского.
— Не передавал ли вам когда-нибудь Доманский, — спросил он его, — что эта женщина в разговорах с ним называла себя дочерью императрицы Елизаветы Петровны?
— Да, он говорил мне об этом, — отвечал Чарномский.
— Скажете ли вы это прямо ему в глаза?
— Скажу.
Тотчас же обоим полякам дали очную ставку. Чарномский уличал приятеля, что он говорил ему о словах графини Пиннеберг, утверждавшей, что она дочь императрицы.
— Этого никогда не было, — сказал смущенный Доманский.
— Как никогда не было? — возразил Чарномский. — А вспомните, как вы это говорили мне на корабле во время переезда нашего чрез Адриатическое море, из Рагузы в Барлетту.
Доманский продолжал запираться, но сбился в словах и был совершенно уличен Чарномским. Наконец он изъявил готовность стать на очную ставку с пленницей.
— Умоляю вас, — сказал он, обращаясь к фельдмаршалу, — простите мне, что я отрекся от первого моего показания и не хотел стать на очную ставку с этою женщиной. Мне жаль ее, бедную. Наконец, я откроюсь вам совершенно: я любил ее и до сих пор люблю без памяти. Я не имел сил покинуть ее, любовь приковала меня к ней, и вот — довела до заключения. Не деньги, которые она должна была мне, но страстная, пламенная любовь к ней заставила меня покинуть князя Радзивила и отправиться с ней в Италию.
— Какие же были у вас надежды? — спросил князь Голицын.
— Никаких, кроме ее любви. Единственная цель моя состояла в том, чтобы сделаться ее мужем. Об ее происхождении я никогда ничего не думал и никаких воздушных замков не строил. Я желал только любви ее и больше ничего. Если б и теперь выдали ее за меня замуж, хоть даже без всякого приданого, я бы счел себя счастливейшим человеком в мире.
После такого признания дана была очная ставка Доманскому с предметом его нежной страсти. Разговор между ними происходил на итальянском языке.
Смущенный
Резко взглянула на него пленница, не говоря ни слова. Доманский еще более смутился и стал просить у нее прощения.
— Простите меня, что я сказал, но я должен был сказать это по совести, — говорил влюбленный шляхтич.
Спокойным и твердым голосом, смотря прямо в глаза Доманскому, пленница отвечала, будто отчеканивая каждое слово:
— Никогда ничего подобного серьезно я не говорила и никаких мер для распространения слухов, будто я дочь покойной русской императрицы Елизаветы Петровны, не предпринимала.
Доманский замолчал, опустя голову. Пленница, казалось, сжалилась над своим обожателем и, обратись к фельдмаршалу, сказала:
— Доманский беспрестанно приставал ко мне с своими несносными вопросами: правда ли, что я дочь императрицы? Он надоел мне, и, чтоб отделаться от него, быть может, я и сказала ему в шутку, что он теперь говорит. Теперь я хорошенько не помню.
Очная ставка тем и кончилась. Было еще одно обстоятельство, на которое указал в допросе своем Доманский и которое могло бы уличить пленницу в политических ее замыслах. Это передача ею князю Радзивилу писем к султану и великому визирю с тем, чтобы "пане коханку" отослал их в Турцию к агенту своему, Коссаковскому. Но на основании этого показания нельзя было сделать очной ставки, ибо Доманский показал, что слышал об этом не от самой принцессы, а от князя Радзивила. Тем не менее князь Голицын, как скоро Доманский, по окончании очной ставки, вышел из каземата пленницы, опросил ее:
— Посылали вы через князя Карла Радзивила какое-нибудь письмо к Коссаковскому в Турцию?
Пленница несколько смутилась, помолчала, как бы припоминая что-то, и затем решительно ответила:
— Нет, не посылала.
— И никаких писем в Константинополь вы не посылали? — продолжал спрашивать князь Голицын.
Она опять стала соображать, делая вид, будто припоминает что-то.
— Я писала в Константинополь из Венеции к купцу Мелину, — сказала она, — чтоб он переслал в Персию письма мои к Гамету и князю Гали. Гамета в письме своем я просила, чтоб он приискал для моего помещения дом в Испагани, так как я предполагала туда ехать, а к князю Гали обратилась за деньгами. Я просила у него сто тысяч гульденов.
— Для чего вам нужна была такая огромная сумма?
— На расходы при вступлении в брак с князем Филиппом Шлезвиг-Голштейн-Лимбургским.
— Но ведь эта сумма баснословна, — заметил князь Голицын. — Сто тысяч гульденов!
— Что ж вас удивляет? — с достоинством отвечала пленница. — Я единственная наследница князя Гали, а богатства его так велики, что сумма во сто тысяч гульденов для него сущая безделица.
— Вы говорите, — сказал фельдмаршал, — что воспитывались в Персии у этого Гали; знаете вы восточные языки?