Когда гремели пушки
Шрифт:
— Здесь они все, голубчики, никто не утек.
Слова доносились отчетливо. Голос показался знакомым. Где они слышали его? Романов-старший открыл заслонку дымовой трубы. (Фашисты как раз столпились вокруг нее.) Кто-то из партизан поднял автомат в потолок. Та-та-та… Гильзы веером, пыль с потолка, щепа. Да разве пробьешь накат!..
Наверху раздался злорадный смех. И снова тот же голос:
— Выходите! Господин комендант согласился вас
И они вспомнили, чей это голос. Это был голос Афанасьева, который жил за рекой на хуторе. Когда-то он был раскулачен и сослан. Вернулся недавно. Жил угрюмо и нелюдимо. Партизаны его не трогали. И вот сейчас… Сейчас Афанасьев не скрывался: знал, что живых не останется.
— Эй, вы! — крикнул он в трубу. — Вам дано три минуты. Не выйдете, господин комендант приказал готовить гостинцы, чтобы опустить вам прямо в трубу. Ха, ха, ха…
Землянка три на три метра. Укрыться от гранат негде. Сволочи! Та-та-та-та… Это Романов-отец выпустил в потолок всю обойму. Сверху снова раздался смех.
— Давайте простимся, — сказал отец. Все обнялись, постояли минуту.
Сверху послышалось:
— Эй, ловите гостинец!
Люди в землянке бросились на пол. Странно создан человек. Знает, что шансов уцелеть нет, но сила жизни, инстинкт заставляют его верить в какое-то свое, злое, слепое счастье. Романов-старший лег рядом с сыном, обнял его за голову, закрыл телом. Тот рванулся:
— Не надо, отец!
Ржаво шаркнуло по трубе… блеснуло… молотом ударило в уши…
И Романов-младший почувствовал жгучую боль в руках и ногах.
Дверь фашисты не стали взламывать: знали, что там кровавое месиво. Потом солдаты-каратели встали на лыжи. Ушли. Постепенно затих вдали лай собак. Афанасьев окольными путями вернулся на хутор. Бояться ему было нечего. Свидетелей не осталось. Свои следы у землянки он тщательно уничтожил. Он заработал у новых хозяев еще кусок земли к своему хутору.
Над землянкой, обгоревшей даже у трубы над крышей, взошла луна. Высеребрила снег. Мохнатые ели держали полные лапы снега, чуть покачивались на ветру. Сладковато тянуло из-под земли пороховой гарью. Потом луна ушла. Засветился восток, и легли на снег голубые тени деревьев.
В землянке было черно, угарно. И еле-еле стонал в беспамятстве, почти неслышно, Романов-младший. Потом он почувствовал боль в ступнях, в руках, боль росла, полыхала по телу. Это привело Романова в чувство. На теле мерзлая слипшаяся одежда.
Тишина. Чернота и безмолвие…
Нашли его через двенадцать часов, Он только и успел предупредить:
— Афанасьев… —
Партизаны казнили предателя рано утром.
Так закончился рассказ Василия Платоновича Смирнова. Мы сидели с ним в сумеречной, тепло натопленной избе, не зажигая свет. Вечерело. Синие тени ложились на занесенную снегом реку. На ту самую реку…
И опять перестук колес. Диск полей, вращающийся от окна к горизонту, грохот пролетов.
Город Торопец. Торопец старше Москвы, ему около тысячи лет. В церковном соборе сегодня краеведческий музей. В сводчатых залах — доспехи Александра Невского, оружие русских ратников и напротив — трофейные мечи и шлемы тевтонских псов-рыцарей. В другом зале — скорострельные пулеметы, автоматы ППШ — оружие героев города, а напротив — трофейные фашистские шмейсеры, каски и прочий железный хлам. Очень впечатляющее соседство.
В записной книжке было несколько адресов, и что меня особенно интриговало, — координаты партизанского тайника. А вдруг там что-нибудь сохранилось?! Оружие, документы… Было написано:
«Тайник — дорога Торопец — Холм, 11 км дом лесника у дороги, рядом озеро, за озером 1,5 км вправо от дороги, тайник — колодец, внутри сруба».
Первые два дня я бегал по адресам. Результат оказался скромным. В Торопце явок не сохранилось. Мне удалось поговорить с вдовой одного партизана, полной моложавой женщиной. На расспросы о муже она отвечала лаконично:
— Да, погиб. Плохо помню, какой он был. Так давно…
Женщина явно тяготилась моей настойчивостью.
Я раскланялся подчеркнуто вежливо. Долго кипела во мне обида за того парня, ее бывшего мужа. Может, в последний, смертельный миг он выдохнул ее имя, может, именно в ней были для него и Родина, и счастье, и любовь — все, за что умирали люди. Я шагал и с обидой передразнивал ее слова: «Плохо помню! Давно было!» Но сейчас, вспоминая встречу, я поостыл. Я уговорил себя поверить, что, может быть, ей просто по-человечески больно было вспоминать об этом, неохота бередить память. И не стоит лезть непрошенно в чужую душу и жизнь.
Поздно вечером по окраинной темной улице я искал Петра Яновича Крибби. Последние прохожие указывали на домик при церкви, но я упрямо не верил: церковь была действующая. Высилась темным контуром на холме. Я поднялся в горку лишь затем, чтобы удостовериться в собственной правоте. Но домик оказался именно тот. Постучал в дверь. Она распахнулась желтым прямоугольником света. Хозяйка проводила меня по скрипучему коридорцу. Темная от времени крестьянская утварь, красные ягоды в лукошке. Комната. Навстречу мне шел старик с пергаментной, словно тисненой кожей лица. Он был братом партизана Августа Крибби. Я уже знал об этом, когда искал старика. Мне хотелось хоть немного узнать от него о брате.