Когда крепости не сдаются
Шрифт:
Еще осенью прошлого года Советская республика нуждалась никак не меньше чем в трехстах миллионах пудов хлеба. Запасы Украины составляли шестьсот миллионов, а взято из них было всего лишь два. Участвовать в решении огромных хозяйственно-политических вопросов Фрунзе хотел и как государственный деятель и как командующий Красной Армией на Украине. Ведь должна же была Красная Армия помогать работникам продовольственного дела восстанавливать шахты Донбасса, заводы и рудники Криворожья. Рядом — чисто военные, но тоже неотложные заботы: неприкосновенность границ, ликвидация бандитизма, реорганизация армии в связи с переходом на мирное положение. Количественно сокращая армию, надо было повышать
Преодолев в Москве множество затруднений, воздвигнутых троцкистами, Фрунзе возвращался теперь в Харьков к непосредственному делу. Одним из доказательств его московской удачи было состоявшееся накануне отъезда перечисление в Генеральный штаб. Все, кому ведать надлежит, могли взять это обстоятельство на особый учет или, как раньше говорилось, зарубить на носу.
— А у вас руки на работу чешутся, Сергей Аркадьевич? У меня — чрезвычайно…
Часа через два, уже ночью, Фрунзе сидел в своем домашнем кабинете и думал о невысоком, худощавом человеке, имевшем обыкновение то и дело вскидывать голову кверху, — о Махно. На столе перед Фрунзе лежали последние сводки. После ряда поражений у Махно осталось всего полторы тысячи человек. Он разделил их на мелкие отряды и «петлял» сейчас с ними по всей Украине. Секрет живучести политического бандитизма в том, что Украина переживает, ту же стадию развития деревни, какую Россия пережила в восемнадцатом году. Но сомневаться не приходилось: замена продразверстки продналогом сделает свое дело, и украинский середняк скоро раскусит Махно…
Все ярче и ярче выступало вокруг луны опаловое кольцо мороза. За окнами печально светлела зимняя ночь.
Фрунзе писал резолюцию на докладной записке о махновщине. Как и всегда, он писал быстро, разгонистым, торопливым почерком, — «т» — палочка с хвостиком, — наспех поправляя написанное, но не по тексту, а по начертанию отдельных, неясно обозначившихся букв. Время от времени он перечитывал готовую часть резолюции, недовольно хмурясь, — фу, как неряшливо! Опять поправлял, но получалось еще хуже. Тогда махал рукой и писал дальше. Почерк Фрунзе — это почерк человека, который главное видит в мысли, в словах и во фразах, а вовсе не в том, как они легли на бумагу, — красиво, удобочитаемо или нет. Фрунзе всегда было некогда, а мыслей оказывалось великое множество. Вот так и эта резолюция постепенно вырастала в целую статью. Наконец, он поставил явственное «М» и рядом — крючок с росчерком, означавший фамилию.
— Однако, — сказал он сидевшему напротив и терпеливо ожидавшему доктору Османьянцу, — я должен вам сказать, Нерсес Михайлович, что слегка болит.
Он глотнул из стакана с белой содовой водой.
— Я просил шашлыка, но Софья Алексеевна… словом, шашлыка мне не дали. Чего-то у них нет или… не знаю, почему…
Фрунзе очень любил шашлык, считал его полезнейшим блюдом, и действительно никогда после шашлыка не болел.
— Эх, — вздохнул он, — а не слыхали вы, Нерсес Михайлович, про снадобье, которого ни в одном лечебнике нет?
— Какое?..
— Травка — фуфырка…
Фрунзе страдальчески улыбнулся.
— Вот бы…
— Так я и знал, — мрачно сказал доктор, пряча блокнот, в который собирался записать названье снадобья, — все шутки. Убиваете себя шутками. Вы — самоубийца…
— Нерсес Михайлович, я могу вскипеть. А в гневе я — исполин, это вам хорошо известно. Нет уж, сделаем лучше так. Снотворного мне не надо. Сейчас я лягу и собственными средствами попытаюсь заснуть. Вы же спокойно идите домой, погружайте в отдых утомленные члены… и… Только…
Фрунзе вдруг вспомнилось здание бывшей гимназии, что неподалеку от штаба вооруженных сил. В этом здании помещалось инженерное управление штаба и
— Только… А что у Карбышевых?
— Скверно, Михаил Васильевич.
— Не лучше?
— Н-нет…
— Неужели умрет?
— От жизни мы ничем не защищены, а от смерти — со всех сторон, — кисло сострил доктор.
— Чертовски старомодно, Нерсес Михайлович.
— Делаю все, что могу. Пристроил, в качестве сиделки, отличную медсестру, первую жену Лабунского. И сам иногда у них ночую. А уж днем…
— Понимаю. Не голодают?
— Теперь нет.
— Завтра будете у них?
— Непременно.
— Очень хорошо. Вы говорите, что они не голодают. А я слушаю, и мне кажется, будто и я вместе с ними сыт. Покойной ночи!
Проводив Османьянца, Фрунзе несколько секунд стоял посреди кабинета, почти неподвижно, не то расправляя плечи, не то прислушиваясь. Но в доме было тихо-тихо. Тогда, ступая на цыпочках, с величайшей осторожностью открывая и прикрывая двери, он направился в спальню. Софья Алексеевна спала, порывисто дыша и разметав по подушке волосы; веки ее вздрагивали, как крылья бабочки; на щеках горел румянец. Рядом, в маленькой кроватке, лежала Чинара, годовалая дочурка Фрунзе. Татьяна родилась в Ташкенте. Отец называл ее Чинарой — почему, и сам не знал, но для его отцовской радости было мало того, что дочь его просто Татьяна. У девочки были очень светлые волосы. Фрунзе мысленно заглянул в ее красивые, весело-голубые глазки, которых сейчас не видел, и… опять к чему-то прислушался. Боль внутри затихала. Спать, спать…
Действительно доктор Османьянц ежедневно бывал у Карбышевых. Это началось, когда Лидия Васильевна родила сына и заболела после родов общим стрептококковым заражением. Материнское молоко пропало. Искусственное питание не усваивалось ребенком. Он худел и угасал. Десять фунтов веса, с которыми он появился на свет, уменьшились сперва до восьми, потом до шести, наконец, до пяти. Его пристроили в инкубаторе частного лечебного заведения. Но и там он продолжал умирать.
Болезнь Лидии Васильевны была катастрофой не только для новорожденного. Когда Карбышевы приехали в Харьков, им отвели квартиру на набережной реки Лопань, в доме женской гимназии. Квартира состояла из трех просторных комнат первого этажа. Рядом, в полутемных каморках, ютились старушки, — бывшая начальница гимназии, две учительницы. На втором этаже помещалось управление начальника инженеров. В Харьков Карбышевы приехали с двумя чемоданчиками. Другого багажа у них не было. Вечером Дмитрий Михайлович расстелил на кроватной сетке свою шинель.
— Ложись, мать!
Лидия Васильевна запротестовала.
— Это ужасно, Дика! Скажи же, наконец, своему начальству…
Карбышев легонько свистнул.
— Служба — службой, а семья — семьей!
Лидия Васильевна уже слышала эту сакраментальную фразу не меньше тысячи раз. Но не самой же ей разговаривать с начальством Дики! И она сделала другое — заболела. Тогда старухи-учительницы принесли матрац и переложили на него больную с мужниной шинели. Принесли еще и коврик к кровати.
Молоко для новорожденного брали в частной лавочке «Мать и ребенок». Деньги, деньги…
— Серегин, — в полубреду говорила Лидия Васильевна вестовому, — молоко… Продай кастрюлю…
Серегин с отчаянием ударял красной ручищей по штанам.
— Да ведь одна и осталась, Лидия Васильевна, — последняя, большая…
— Продай…
Серегин побежал на рынок с кастрюлей. Сунулся по крестьянским возам, — не тут-то было: хозяйки не хотят покупать, — велика. Откуда ни возьмись, военный доктор Османьянц.
— Стой-ка, брат, стой-ка… Мне бы как раз такую, — отраву варить…
Серегин ухватился за кастрюлю.