Когда крепости не сдаются
Шрифт:
— Штаны? Это любопытно…
— Да… примеряет и думает: «Хоть и влезу, а носить все равно не буду!»
Соседка Карбышева отодвинулась от его стула. Зеленое платье пролилось с ее колен и закрыло ноги.
— Скверная маленькая обезьяна! До сих пор я чувствовала себя кое в чем виноватой перед вами. Но теперь мы поквитались…
Лидия Васильевна уже несколько раз взглядывала в сторону мужа. Ее серые, удивленно-грустные глаза ясно узнавали старую, офицерскую, манеру Дики «распоясываться» за столом, когда этому не противоречат обстоятельства. И сейчас,
— Мой муж так стар… Вам жаль меня? — допрашивала Карбышева его соседка.
— Очень. Но еще больше — вашего мужа.
Величко стоял с бокалом в руке. Тысячи мельчайших пузырьков поднимались со дна бокала и, стремительно обгоняя друг друга, мчались вверх. Величко пристально следил за их неудержимым бегом и повторял:
— Это — миры, миры!
Потом поставил бокал на стол.
Гомеопатия всегда
Была вредна моей натуре…
— Друзья-товарищи! У нас здесь два поэта: Елочкин и я. Пусть каждый…
Елочкина шатнуло. Но он не успел даже и запротестовать, потому что Величко тут же отвел угрозу.
— Что? Никогда еще ни одна теория не делала Пушкиных и Толстых. Но Елочкин — не просто теоретик. Он — поэт научных фантазий. А где рождаются гипотезы, там место жить стихам…
Собственно, надо было удивляться проницательности Велички. Будь Елочкин помоложе, догадка старика привела бы его к самой подлинной правде. Но Елочкин отяжелел: с Сибири он не сочинял уже никаких гипотез, а с тех пор, как попал в Лефортовскую военно-инженерную школу, не писал и стихов. Величко так же сразу забыл о нем, как и вспомнил. Теперь Константин Иванович говорил тост. И при первых словах этого тоста все смолкли.
— Пусть новоселье, которое мы празднуем сегодня, будет последним в здешнем доме, пусть крыша рухнет на головы в нем живущих, пусть трава вырастет на лестницах и порогах, мерзость запустения распространится по мертвым квартирам и весь квартал до Теплого переулка превратится в обожженную солнцем Сахару, если…
Он высоко поднял свой искрометный бокал.
— …Если в этой посудине останется сейчас хоть единая капля!
И, лихо закинув седую голову, со звоном стукнул пустым бокалом о стол.
— Вот как пьется! Карбышев! Что мое — то твое, — слышите? Отвечайте мне тем же, и будет ладно…
Но не все гости бесшабашничали. Азанчеев кому-то обстоятельно втолковывал насчет ноты Керзона:
— Наступательная политика… Серьезнейшая вещь…
Но у собеседника Азанчеева было свое мнение об ультиматуме.
— Не политика, а бездоказательная болтовня… Фантастическое обвинение, наглая запальчивость, дерзкое вмешательство в чужие дела… Угроза… Уж и впрямь твердолобые!
— Да-с, мой милый, не на всякий роток накинешь платок! Заметьте, что еще и на Лозаннской
Карбышев спросил:
— Подписались вчера на постройку воздушного флота?
— Э-э-э, — кисло протянул Азанчеев, — что? Какого флота?
— А вы слышали, что первая эскадрилья так и будет называться: «Ультиматум»…
— Замечательно!
Азанчеев пожал плечами и отвернулся. Елочкин говорил Наркевичу:
— Помните, Глеб Александрович, — был у меня в роте связист, Якимах? Там, на Сиваше… Осенью приехал экзамены в академию держать, — выдержал. И привез мне письмо от Романюты, — помните? Тоже готовится, — нынешней осенью держать будет. Вот что ребята делают!..
Наркевич был и похож и не похож на себя прежнего. Бледен, худ, тонок, как и раньше, но появились в его лице возмужалость, а в руках и плечах — какая-то небывалая крутость. От этого засквозило в его наружности что-то неуловимо-комнатное, кабинетное. Соответственно изменился и характер. Острые углы характера сгладились, а упрямая приверженность к догме стала как бы круглей, обтекаемей и потому недоступней для воздействия. Наркевич все труднее поддавался впечатлениям неожиданности и крайне редко удивлялся.
— Да, — сказал он, — естественно. Так и быть должно. Тяга к знанию должна сделаться у нас общим явлением. И с этой точки зрения Якимах, Романюта — всего лишь обычное явление.
Последние слова показались Елочкину обидными для Якимахи и Романюты.
— Может, и обычное, — возразил он, — но все-таки замечательно…
Наркевич круто повел плечами.
— Замечательно? Возьмите самое что ни на есть «обычное», возведите его в квадрат, в куб, в миллионную степень, и, уверяю вас, получится что-нибудь очень замечательное. Так и тут…
Елочкину не хотелось соглашаться. Но чем и как следует опровергнуть математически-правильную мысль Наркевича, — этого он положительно не знал. Вдруг что-то случилось. Словно ветром вынесло из столовой шумный смех и разгульные крики. Странная по внезапности своего наступления тишина опрокинулась на стол. И два сердитых голоса хрипло и резко зазвучали в этой тишине. Азанчеев и Величко заспорили.
— Еще Суворов говорил: «Где проходит олень, там пройдет и солдат». А Наполеон — «Где солдат пройдет, там и армия». В своих классических маневрах…
— В классических маневрах своих Суворов был свободен от тяжких пут техники, — потому он так и говорил. Армия Суворова не зависела от дорог. Участь боя решалась не пулей, а штыком…
Злобно отдуваясь, Азанчеев нападал с другой стороны:
— Промахи тактиков не заметны, они не бросаются в глаза. Зато ошибки фортификаторов можно изучать по громадным каменным глыбам крепостей…
— Ошибки таких тактиков, как вы, не заметны, потому что вашего брата перестали допускать до войны. Пусти-ка вас в огород… Какой-то Дельбрюк выдумал «стратегию измора», а вы и пошли расписывать. Нет-с, извините, я не признаю отвлеченной науки без ее прикладного, практического, житейского смысла…