Когда крепости не сдаются
Шрифт:
Пылающее небо лежит на крепости, приникая к ее развалинам, к торчащим вверх стропилам и балкам снесенных крыш. Пожар кончается: пламени уже нет; но между кирпичами ползают желто-синие огоньки, кирпичи трещат, источая нестерпимый жар. Смрад трупов, горячая, почти огненная пыль от падающих и рассыпающихся зданий, тошнотворный вкус крови на губах… Но и сегодня то в одном, то в другом углу крепости, где гитлеровцы уже распоряжаются, как хозяева, нет-нет да и прогремит перестрелка. В окопах, казематах, отсеках еще сидят советские бойцы. У многих нет патронов. Они дерутся врукопашь…
Пленных и раненых «победители» собирают в подвалах форта Сикорского. Составляются списки. Идут непрерывные переклички. Постоянно кого-то недосчитываются. Начальники кричат, грозят. Вот исчезли двое. Куда? Как? Непостижимо. Но они еще ночью сговаривались. «А не трус ты?» — «Я в Красной Армии служу. Понятно?» Кого-то расстреливают во рвах около кирпичного завода. Расстреливают уже и за Бугом, в районе Тересполя, и в лагерях близ Острова Мазовецкого.
Люди в грязных и рваных гимнастерках, а то и просто в рубахах, сквозь дыры которых глядят обтянутые черной кожей острые ребра, строятся к выводу из цитадели. К ним пристраиваются женщины с детьми. Пленных окружает сдвоенный конвой СС в черных мундирах. Конвоем начальствует старший ефрейтор СС с черными петлицами на воротнике, медалью за Нарвик и холодно-равнодушным, тусклым взглядом бутылочного цвета глаз. Зовут ефрейтора Теодор Гунст. Он — потомственный берлинский слесарь. И он и покойный отец его были когда-то социал-демократами. Но все это кончилось, прошло, испарилось из архива неверной памяти. Да, встречались в Германии и такие социал-демократы, для которых нация была превыше всего. Самый бурно-пламенный звериный шовинизм то и дело выбивался из этих людей наружу. И в конце концов выбился. Всякий мало-мальски порядочный немецкий рабочий, имевший дело с Теодором Гунстом при фашизме, не колеблясь, говорит о нем: «Сволочь!» А сам Гунст, с кем бы и о чем бы ему ни пришлось толковать, тотчас приплетает к своей речи «Landesvater'a» [67] — так «сволочь» титулует Гитлера, — и тогда все кругом умолкает.
67
Отец народа (нем.).
Гунст выводит отряд пленных на бугский мост. Детям трудно идти по шпалам. Бойцы подхватывают их и несут. Одни раненые поддерживают других. Несколько бойцов почти тащат на себе тяжело раненого высокого и широкоплечего человека с седой головой. Это — Юханцев. Обе руки его прострелены и крепко закручены проволокой за спиной. Лицо залито кровью. Рядом с ним — жена и дочь. «Сволочь» то и дело поглядывает на эту группу. Гунсту известно, что седоголовый был самым главным и самым опасным в крепости коммунистом. И хоть сейчас ему оставлена только одна единственная возможность — брести на смерть, но Гунст хорошо знает, что такое большевики. Поэтому он полон предусмотрительности и настороженной злобы, и в тусклых глазах его явственно мерцает страшный огонек. Он вспоминает надписи на стенах крепости: «Умрем, а не уйдем!» и думает: «Ага! Уходишь живым, а умрешь лишь ночью…»
Нет ничего удивительного, что о том же самом думает и Юханцев. Да, он говорил: «Умрем, а не уйдем!» И люди повторяли за ним, писали на стенах свою клятву и умирали, только бы не попасть в руки врага живыми. Юханцев страстно хотел для себя точно такого же конца. Но вместо этого слабеющие ноги все дальше и дальше уносят его от места, с которого он не должен был сойти. Юханцев чувствовал, как в мозгу его бьется пульс. Мысль его судорожно работала. Да, он идет на смерть. Но смерти предшествует плен Комиссар Юханцев в плену… в плену! Пульс перестал биться в мозгу: мысли были додуманы. Юханцев повернулся к жене. Дорогое, нежное лицо, которое он так долго и сильно любил, было бело, как стеклянный абажур на ночной лампе, и так же просвечивал сквозь его бледность теплый блеск. Юханцеву показалось, что никогда, ни до женитьбы, ни после, он не любил своей Нади с такой полнотой чувства, как в эту последнюю минуту. Это дало ему силу рвануться к ней и поцеловать, устояв на ногах. Надежда Александровна смотрела на него с ужасом и радостью. «Она знает… знает…» — мелькнуло у него в голове. Еще быстрее он поцеловал дочь. Гунст что-то кричал сиплым угрожающим голосом. Юханцев стремительно шагнул к перилам моста, под которым, рябя на легком ветерке и сверкая серебряными гребешками волнующихся струй, тихо катился Буг, еще стремительнее перекинул через перила ногу, другую и камнем полетел вниз…
Ольга коротко крикнула, точно кто-то выстрелил из детского пистолета. Несколько бойцов с разбегу перемахнули через перила, — за комиссаром. Гунст махал руками и командовал. Автоматчики били в воду, приканчивая бросившихся, да и по оставшимся на мосту — для острастки.
Глава сорок четвертая
Июльские ночи в Москве еще коротки, но уже темны. В одну из таких ночей Лидия Васильевна, с противогазом и полевой сумкой мужа, — ремни обоих предметов перекрещивались у нее на груди, — ходила взад и вперед возле ворот дома на Смоленском бульваре. Состоя в домовой пожарной команде, она уже не первый раз несла ночные дежурства и была сейчас на посту. Она ходила и думала о странном молчании Дики. Скоро месяц, как началась война. Ни одного письма! Самые тяжелые, самые страшные мысли приходили ей в голову и, при всем их кажущемся разнообразии, непременно складывались в одну из двух вариаций: убит? ранен? Но и в этом случае известия непременно должны быть получены. Иногда Лидии Васильевне думалось даже и так: уж если нет известий, то, наверно, не убит и не ранен. Что же другое? Кто-то из знакомых подсказал: «А не попал ли он в окружение?» С тех пор Лидия Васильевна стала думать еще и об окружении. К двум вариантам прибавился третий, и терзания соответственно умножились. Она зашла под ворота и остановилась у ящика с песком. Гитлеровская авиация еще ни разу не
— А ты не больно зорись, брат, — сказала, хрипя по-мужски, баба в зипуне, — и у стен уши бывают!
— Нет, уж теперь дудки, — отвечал здоровяк, — дудки!
— А я тебе говорю, не шуми! Душа действовать просит? Так ты возьми да безо всякого…
И он тут же показал, что значит «безо всякого»: ухватив плакат с угла, рванул его по всему полотнищу.
— Вишь? А в тебе никакой осторожности нет. Это я, Жмуркин, тебе говорю…
— Отстань, старый мерин…
Ни тот, ни другой не видели по близости ни малейшей опасности. Просто — один был потрусливей, а другой — понаглей. «Жмуркин? Жмуркин? — вспоминала Лидия Васильевна, — откуда я слыхала про Жмуркина?» И вдруг все вспомнила: «Это — тот самый скверный неприятель Дики… И Наркевича… Жмуркин? Ну, конечно, он!» Жмуркин не помышлял об опасности. А она уже давно следовала за ним по пятам. Две серые шинели не отставали от ночных друзей с Зубовской площади. Патруль? Да, с винтовками. Дозорные приникали к подъездам, тонули в черных подворотнях, невидимыми тенями перебегали от окна к окну. Однако именно в ту минуту, когда плакат, сдернутый со стены, свис к земле бессильными клочьями, дозорные вдруг перестали прятаться и очутились прямо перед физиономиями друзей.
— Стой! Предъявите, граждане, документы!
Здоровяк почесал багровую рожу. Кому ни попадись он сейчас на глаза, всякий без колебаний признал бы: вдребезги пьян, еле держится на ногах человек. Он качнулся вперед, потом — вбок и, устояв не без труда, затянул:
А и пить будим,И гулять будим…А и смерть придет —Помирать будим…Такое дело, товарищи солдаты, — война!
Он стоял, качаясь, и незаметно старался при этом выскользнуть своей могучей фигурой за грань холодной полосы прожекторного света.
— Пойдем, Вася, пойдем, — сказал Жмуркин, — бог с ними!
— Предъявите, граждане, документы!
А и пить будим,И гулять будим…— Держи одного, — сказал дозорный товарищу, — а я — другого. Видать птиц по полету!
— Эх, ты, садова голова, — вдруг перестав ломаться и сразу повертывая на полный серьез, прогудел великан, — жалко мне тебя, ей-ей! За чем пойдешь, то и найдешь…
— Без разговоров!
— Что за разговоры!
Великан привычным и точным, как секундный ход Часов, движением выхватил из кармана револьвер. Дозорные вскинули винтовки.
— Отстаньте-ка от нас лучше, ребята! — странно захлебываясь, быстро проговорил Жмуркин.
Два выстрела взорвали мертвую тишь Смоленского бульвара. Великан лежал лицом вниз, царапая асфальт растопыренными пальцами выброшенных в стороны рук. Один из дозорных стоял у стены, в том самом месте, где слабо колыхались под ветром клочья рваного плаката, и, странно скосившись, медленно сползал наземь. Другой мчался к Арбату, стреляя из винтовки по вертко убегавшему Жмуркину. Бегун уходил не стреляя, вероятно, экономил заряды. Но, когда наперерез его ходу, из-за угла выскочили еще двое патрульных и навалились на него кучей, он перестал экономить заряды и выпустил пулю за пулей — все. Один из солдат упал. Жмуркина связали.
Ту самую ночь, когда в Москве, на Смоленском бульваре, разыгралось это происшествие, Карбышев, Наркевич и остатки мирополовского отряда, с которым свел их Романюта, просидели в глухой лесной чащобе, на речке Свислочи, окруженные со всех сторон гитлеровцами. Все выходы из леса были взяты неприятелем под контроль. В отряде не было решительно никакой материальной части, если не считать винтовок. Патроны подходили к концу. И продовольствия не оставалось. Солдаты жадно глядели на лошадей. Но конный обоз был необходим под вывозку тяжело раненых. В эту ночь решалась судьба отряда…