Место действия — факультет философии и литературы, время — вечер. Все (как обычно во сне) выглядело чуть иным, как бы слегка увеличенным и потому — странным. Шли выборы руководства; я разговаривал с Педро Энрикесом Уреньей [353] , в действительности давно умершим. Вдруг нас оглушило гулом демонстрации или празднества. Людской и звериный рев катился со стороны Бахо. Кто-то завопил: «Идут!» Следом пронеслось: «Боги! Боги!» Четверо или пятеро выбрались из давки и взошли на сцену Большого зала. Мы били в ладоши, не скрывая слез: Боги возвращались из векового изгнания. Поднятые над толпой, откинув головы и расправив плечи, они свысока принимали наше поклонение. Один держал ветку, что-то из бесхитростной флоры сновидений; другой в широком жесте выбросил вперед руку с когтями: лик Януса не без опаски поглядывал на кривой клюв Тота [354] . Вероятно, подогретый овациями, кто-то из них — теперь уж не помню кто — вдруг разразился победным клекотом, невыносимо резким, не то свища, не то прополаскивая горло. С этой минуты все переменилось.
353
В соавторстве с этим доминиканским филологом Борхес составил «Антологию аргентинской классической поэзии» (1936).
354
В
египетской мифологии бог мудрости, счета и письма Тот изображается в виде человеческой фигуры с головой ибиса.
Началось с подозрения (видимо, преувеличенного), что Боги не умеют говорить. Столетия дикой и кочевой жизни истребили в них все человеческое; исламский полумесяц и римский крест не знали снисхождения к гонимым. Скошенные лбы, желтизна зубов, жидкие усы мулатов или китайцев и вывороченные губы животных говорили об оскудении олимпийской породы. Их одежда не вязалась со скромной и честной бедностью и наводила на мысль о мрачном шике игорных домов и борделей Бахо. Петлица кровоточила гвоздикой, под облегающим пиджаком угадывалась рукоять ножа. И тут мы поняли, что идет их последняя карта, что они хитры, слепы и жестоки, как матерые звери в облаве, и — дай мы волю страху или состраданию — они нас уничтожат.
И тогда мы выхватили по увесистому револьверу (откуда-то во сне взялись револьверы) и с наслаждением пристрелили Богов.
(перевод Б. Дубина)
Борхес и Я
События — удел его, Борхеса. Я бреду по Буэнос-Айресу и останавливаюсь — уже почти машинально — взглянуть на арку подъезда и решетку ворот; о Борхесе я узнаю из почты и вижу его фамилию в списке преподавателей или в биографическом словаре. Я люблю песочные часы, географические карты, издания XVIII века, этимологические штудии, вкус кофе и прозу Стивенсона; он разделяет мои пристрастия, но с таким самодовольством, что это уже походит на роль. Не стоит сгущать краски: мы не враги — я живу, остаюсь в живых, чтобы Борхес мог сочинять свою литературу и доказывать ею мое существование.
Охотно признаю, кое-какие страницы ему удались, но и эти страницы меня не спасут, ведь лучшим в них он не обязан ни себе, ни другим, а только языку и традиции. Так или иначе я обречен исчезнуть, и, быть может, лишь какая-то частица меня уцелеет в нем. Мало-помалу я отдаю I ему все, хоть и знаю его болезненную страсть к подтасовкам и преувеличениям. Спиноза утверждал, что сущее стремится пребыть собой: камень — вечно быть камнем, тигр — тигром. Мне суждено остаться Борхесом, а не мной (если я вообще есть), но я куда реже узнаю себя в его книгах, чем во многих других или в самозабвенных переборах гитары. Однажды я попытался освободиться от него и сменил мифологию окраин на игры со временем и пространством. Теперь и эти игры принадлежат Борхесу, а мне нужно придумывать что-то новое. И потому моя жизнь — бегство, и все для меня — утрата, и все достается забвенью или ему, другому.
Я не знаю, кто из нас двоих пишет эту страницу
(перевод Б. Дубина)
Из книги «ИНОЙ И ПРЕЖНИЙ»
Голем
Когда и впрямь (как знаем из «Кратила») Прообраз вещи — наименованье, То роза спит уже в её названьи, Как в слове «Нил» струятся воды Нила. Но имя есть, чьим гласным и согласным Доверено быть тайнописью Бога, И мощь Его покоится глубоко В том начертанье — точном и ужасном. Адам и звезды знали в кущах рая То имя, что налетом ржави Грех (по учению Каббалы), из яви И памяти людей его стирая. Но мир живёт уловками людскими С их простодушьем. И народ Завета, Как знаем, даже заключенный в гетто, Отыскивал развеянное имя. И не о мучимых слепой гордыней Прокрасться тенью в смутные анналы — История вовек не забывала О Старой Праге и её раввине. Желая знать скрываемое Богом, Он занялся бессменным испытаньем Букв и, приглядываясь к сочетаньям, Сложил то Имя, бывшее Чертогом, Ключами и Вратами — всем на свете, Шепча его над куклой бессловестной, Что сотворил, дабы открыть из бездны Письмен, Просторов и Тысячелетий. А созданный глядел на окруженье, С трудом разъяв дремотные ресницы, И не поняв, что под рукой теснится, Неловко сделал первое движенье. Но (как и всякий) он попался в сети Слов, чтобы в них плутать всё безысходней: «Потом» и «Прежде», «Завтра» и «Сегодня» «Я», «Ты», «Налево», «Вправо», «Те» и «Эти» Создатель, повинуясь высшей власти, Творенью своему дал имя «Голем», О чём правдиво повествует Шолем — Смотри параграф надлежащей части.) Учитель, наставляя истукана: «Вот это бечева, а это — ноги», — Пришёл к тому, что — поздно или рано — Отродье оказалось в синагоге. Ошибся ль мастер в написаньи Слова, Иль было так начертано от века, Но силою наказа неземного Остался нем питомец человека. Двойник не человека, а собаки, И не собаки, а безгласой вещи, Он обращал свой взгляд нечеловечий К учителю в священном полумраке. И так был груб и дик обличьем Голем, Что кот раввина юркнул в безопасный Укром. (О том коте не пишет Шолем,
Но я его сквозь годы вижу ясно. К Отцу вздымая руки исступлённо, Отцовской веры набожною тенью Он клал в тупом, потешном восхищенье Нижайшие восточные поклоны. Творец с испугом и любовью разом Смотрел. И проносилось у раввина: «Как я сумел зачать такого сына, Беспомощности обрекая разум? Зачем к цепи, не знавшей о пределе, Прибавил символ? Для чего беспечность Дала мотку, чью нить расправит вечность, Неведомые поводы и цели?» В неверном свете храмины пустынной Глядел на сына он в тоске глубокой... О, если б нам проникнуть в чувства Бога, Смотревшего на своего раввина!
(перевод Б. Дубина)
На полях «Беовульфа»
Порою сам дивлюсь, что за стеченье Причин подвигло к безнадежной цели — Вникать, когда пути уже стемнели, В суровые саксонские реченья. Изношенная память, тратя силы, Не держит поворяемое слово, Похожая на жизнь мою, что снова Ткет свой сюжет, привычный и постылый, А может (мнится мне), душа в секрете Хранит до срока свой удел бессмертный, Но твердо знает, что её безмерный И прочный круг объемлет все на свете? Вне строк и вне трудов стоит за гранью Неисчерпаемое мирозданье.
(перевод Б. Дубина)
Загадки
Я, шепчущий сегодня эти строки, Вдруг стану мёртвым — воплощённой тайной, Одним в безлюдной и необычайной Вселенной, где не властны наши сроки. Так утверждают мистики. Не знаю, В Раю я окажусь или в геенне. Пророчить не решусь. В извечной смене — Второй Протей — история земная. Какой бродячий лабиринт, какая Зарница ожидает в заключенье, Когда приду к концу круговращенья, Бесценный опыт смерти извлекая? Хочу глотнуть забвенья ледяного И быть всегда, но не собою снова.(перевод Б. Дубина)
Алхимик
Юнец, нечетко видимый за чадом И мыслями и бнениями стертый, С зарей опять пронизывает взглядом Бессонные жаровни и реторты. Он знает втайне: золото живое, Скользя Протеем, ждет его в итоге, Нежданное, во прахе на дороге, В стреле и луке с гулкой тетивою. В уме, не постигающем секрета, Таимого за топью и звездою, Он видит сон, где предстает водою Все, как учил нас Фалес из Милета. И сон, где неизменный и безмерный Бог скрыт повсюду, как латинской прозой Геометрично изъяснил Спиноза В той книге недоступнее Аверна... Уже зарею небо просквозило, И тают звезды на восточном склоне; Алхимик размышляет о законе, Связующем металлы и светила. Но прежде чем заветное мгновенье Придет, триумф над смертью знаменуяАлхимик-Бог вернет его земную,Персть в прах и тлен, в небытие, в забвенье.
(перевод Б. Дубина)
Море
Ещё из снов (и страхов) не свивало Сознанье космогоний и преданий, И не мельчало время, дни чеканя, А море, как всегда, существовало. Кто в нем таится? Кто колышет недра, С землей в извечном и бесплодном споре? Кто в тысяче обличий — то же море Блистаний, бездн, случайности и ветра? Его встречаешь каждый раз впервые, Как все, что неподдельно и исконно: Тускнеющую кромку небосклона, Луну и головни вечеровые. Кто в нем таится? Кто — во мне? Узн'aю, Когда окончится тщета земная.
(перевод Б. Дубина)
Из книги «ХВАЛА ТЬМЕ»
•
Джеймс Джойс
Дни всех времен таятся в дне единомсо времени, когда его истокозначил Бог, воистину жесток,срок положив началам и кончинам,до дня того, когда круговоротвремен опять вернется к вечно сущимначалам и прошедшее с грядущимв удел мой — настоящее — сольет.Пока закат придет заре на смену,пройдет история. В ночи слепойпути завета вижу за собой,прах Карфагена, славу и геенну.Отвагой, Боже, не оставь меня,дай мне подняться до вершины дня.