Колодезь
Шрифт:
Хлопнула входная дверь, темнолицый башкир, шатающийся после долгой скачки, объявился в проёме. Увидав Семёна, вестник опустился на четвереньки, коснувшись лицом пола.
— Ходже Шамону от кыргызского курултая почёт и долгие годы жизни!
— Говори, — велел Семён.
Новости, привезённые усталым гонцом, больно ударили Семёна. В самом улусе всё было спокойно, обозы с грабленым дошли исправно, и уже жители других дорог: кайсаки, хунны и меркиты подумывали сесть в седло и, покуда русичи избивают друг друга, урвать себе долю добычи. Но в это время в улусы пришли новости из мятежных
Сведельщики говорили разное, одни — что Разин побит ещё осенью, но сумел бежать и лишь ныне пойман, другие, что злосчастная битва состоялась на днях, но все сходились в одном: мятежные казаки кто пострелян в бою, кто схвачен и перевешан на железных крючьях, а сам атаман пленён и отправлен в Москву в железной клетке, в каковой прежде собирались везти из Персии страховидного зверя бабра.
Молча выслушал Семён известие о пленении батьки, бесстрастно кивнул гонцу и отпустил, не наказав и не наградив. А когда гонец отошёл, обвёл взглядом примолкших сотников и спросил:
— Что делать станем, богатыри? Воины молчали, сердито кусая усы. Потом Чолпан недовольно проговорил:
— Что сразу решили, то и станем делать. Русского атамана воеводы взяли, но недобитков его, думаю, ещё немало бродит. Зато нам просторнее будет — и тех и этих рубить.
— Якши, — выдохнул Семён, знаком отпуская помощников. — Велите людям отдыхать, и чтобы за полночь были готовы к выходу.
Оставшись один, Семён заперся в доме и никому не велел входить без зова. Долго думал. Сам не знал, радоваться или горевать. Лживой оказалась Стенькина правда — воровской. Обещал миру справедливости взыскать, а того вместо многие города пожёг и не только дворян и детей боярских, но и сущих холопов ослезил, в разоренье вверг и тяжкими трудами умучил. Мучительски всё творил, яко лев восхищая и рыкая. Так стоит ли дивиться, что ныне, льву подобно, сице же зверю лютому, посажен в клеть и на цепи содержится.
А другие ещё рыскают округ земли, бьются якобы за волю, а того вместо душегубствуют без толку. И первый среди них — злой башкирский нойон Ходжа Шамон. Спустил беса с цепи — теперь не удержишь. Хорошо хоть, никому в голову войти не может, что киргизскую конницу ведёт русский мужик. Даже сами степняки не знают, что их водитель, скачущий под зелёным знаменем, на самом деле христианин.
Да и то сказать, какой он христианин? — изверг окаянный: семо и овамо — всех предал. Василий куда за меньшее смертную муку принял. Ну да ладно, не долго осталось свет смущать: на всякого коня отыщется узда. Вот только поправить надо то зло, что людям принёс. Большой кровью зло смывать придётся, и слабо утешение, что вольётся в ту реку ручеёк собственной кровушки. А вовсе без смертей не обойтись: выбирай, нойон, между большой кровью и очень большой. Нет в таких случаях выбора. А что крив путь, так чего ещё ждать? Аллах не ведёт прямым путём людей неправедных.
Семён прошёл в горницу, достал из ларчика перо, чернила и лист плотной рисовой бумаги, на какой фирманы пишут. Задумался, грызя конец пера. Надо
Семён обмакнул перо и тщательно вывел русскими буквами: «Херр оберет. Иморен ве грюден киргицере ангрипер фра Сухого Лога. Мет дем верди».
Закончив писать, Семён сложил бумагу вчетверо и с привычной важностью отправился мимо караульных, взглянуть на девчонку, которую прочил себе не в полюбовницы, как думалось страже, а в вестники смерти. Вошёл в каморку, плотно прикрыв за собой дверь. Косой свет кровавился сквозь крошечное окошечко. Полонянка сидела на полу, забившись в угол, словно надеялась, что там её не отыщут и забудут. Семён присел на лавку, спокойно встретил испуганный взгляд девушки.
— Что, девонька, пригорюнилась? Полонянка вскинула голову:
— Ой, а вы что, русский?
— Кажись, русский, — усмехнулся Семён.
— А я думала — эти пришли. Девчонка приободрилась, что она теперь не одна, и, боясь поверить удаче, спросила:
— А вас, дяденька, тоже киргизцы повязали?
— Да уж, как пить дать, повязали, — согласился Семён.
— А я думала, это они идут, — шёпотом повторила девчонка. — Набольший у них, Ханжа, говорят, больно страшный — сущий душегуб. Как подумаю, что меня ему отдадут, так и плачу. Маточки мои, ведь он таких, как я, небось целую деревню истерзал.
— Это точно.
— Ой, дяденька, а что же делать? Семён поднялся.
— Что делать, говоришь? Ты солдатский стан знаешь, куда солдаты давеча пришли?
— Знаю. Это от Юшкова неподалёку. Там башня старая, прежде стрельцы стояли.
— Ну так вот. Я тебе дам грамотку и выведу отсюда, а ты отнесёшь её и отдашь полуполковнику Фридриху Мюнхаузену. Смотри, в собственные руки отдай. Вот и всё, никакой Ханжа душегубный тебя там не достанет.
— Как же вы меня выведете, дяденька? Там татаре караулят.
— Я слово петушиное знаю, — серьёзно произнёс Семён, — оно сторожам глаза отведёт. Ты только грамотку в целости отнеси, а то солдаты башкирами перекинутся, снова сюда попадёшь — второй раз не вывернешься.
Девчонка была так припугнута, что записку брала дрожащей рукой.
— А что в грамотке? — посмела спросить она.
— Слово государево! — строго оборвал Семён. — Читать не пробуй, всё одно ничего не поймёшь. Тайным слогом писано.
— Я и не умею читать-то.
— Правильно. Так оно надёжней. Ну, с богом. Идти пора. Грамотку спрячь крепче и никому, кроме барона Мюнхаузена, не отдавай.
Семён вывел девчонку за линию караулов, махнул рукой на закат, и посланница бесшумно канула в густом ракитнике. Умница пацанка — о зверях, леших, ночной дороге слова сказано не было — малая, а понимает, чего бояться следует. Глядишь, дойдёт к Юшкову и грамотку передаст. А там уж — сколько ума вложил господь в баронскую голову. Догадается поставить засаду, значит, башкирскую конницу разобьёт. А не догадается — заплатит за глупость собственной головой, и степные батыры вновь будут терзать Закамье.