Колокола (сборник)
Шрифт:
Но я ревновал! Ревновал к их книжкам, к их необеспеченности, к их рваным ботинкам... К тому, что они табунами шлялись по вечерам где-нибудь около Воробьевых гор. Я ревновал к речному трамваю; к гаму и шуму, который они порождали в доме Наташи.
Ее родители жили под Магаданом, присылали ей, сколько могли... Девчонка вот уж шесть лет как снимала комнату, — была вольна и свободна — свободней любой студентки.
К Ленинской библиотеке я ее, видишь ли, ревновал тоже! И там они окопались. В перерывах между занятиями, собравшись группками в коридорах, лягали друг друга, видимо для разрядочки! Все вокруг шикали, а им — наплевать.
Я шастал, старый дурак, по «Ленинке», разыскивая ее. Представить трудно, как надо мной глумились, должно быть, ее ребята: толстый, старый. По-оклонник! Дед!
Я искал ее в этих залах и, случалось, чувствовал себя таким злосчастным, таким потерянным. Мне было ясно, что все это стыдно, стыдно... Но я метался опять, опять и клялся себе больше не делать этого никогда.
Кончилось тем, что меня, уже знала вся книжная выдача в библиотеке. И я, чтобы чем-нибудь внутренне оправдать себя, занялся потихоньку историей музыки.
А как бессовестно, сукины дети, они меня выставляли!
— Папочка! Накорми нас, пожалуйста. Мы — голодные.
И я вел их вниз и заказывал харч, а они не стеснялись, нет! Они хапали апельсины, по три порции сосисок, по три порции расстегаев. Это бы длилось до бесконечности, если бы не встревала она: «Знаете ли, довольно, ребята! Вы не верблюды, чтоб три дня потом переваривать!»
Я помню вечернее освещение в «Ленинке» до того, как зажгутся лампы. Широкий, дневной полусвет: московский. Он смешивался для меня с удивительным чувством потерянности, с тем, что медленно, устрашающе медленно, билось сердце, когда я ее находил не сразу.
Ряды голов. Стопки книг. Раз! — и лампы зажглись на столах. Обхожу ряды по второму разу. Вот она! Вот ее склоненная голова и прямые волосы. Сосредоточенно грызет самописку, пальцы в чернилах. Она! Ликование подступало к горлу... «Ты, ты!»
Я подходил осторожно, бережно. Теперь мне некуда торопиться. Нашел. Разыскал. Как я мог ее не заметить сразу?!
Протяну руку, осторожно положу на учебник. Она обернется живо!.. Глаза сияют. Лицо освещено радостью. А я ревновал ее — старый, старый дурак! Лицо, глаза ее выражали такую искренность чувства, такую степень влюбленности и особенной какой-то человеческой, н а ш е й близости, что я зажмуривался. Моя рука на ее раскрытых страницах. Наклонится и быстро, прикрыв лицо волосами, целует руку. Мою! Неслыханно... Дорогая, родная, счастье! Изюминка в каравае!
И я ее ревновал к экзаменам, к зачетам, к ее волнениям, встречал ее не раз у входа в университет. Кто-нибудь думал небось: «Сумасшедший отец. Поджидает дочь».
Да, да... Я ждал ее — свою дочь. И понимал сразу, по выражению глаз, как моя дочка сдала экзамен.
Но мысль о том, что эти экзамены принимали профессора, — мысль недопустимая, неприличная, неуместная, — заставляла меня страдать. Я ревновал ее не к факту возможной влюбленности в старшего, а к восхищению, которое она, быть может, испытывала перед талантом лектора-педагога. Я ревновал ее к ее живости, смеху, снам, лыжам. Ведь не мне за ними увязываться!.. А? Как по-твоему?! Я — южанин, ты знаешь, что все мы — лыжники отнюдь не первостатейные... Ну, а ковылять рядом с ними — эдакому толстому, пожилому, — скажи-ка, это ли не безумие! Смеху, смеху не обобраться! Я и не ездил, хоть она меня и звала.
И вдруг я, понимаешь ли, вспомнил, что я тоже спортсмен. Ну да! А как же?
Прелестно.
Я стал водить ее на Кропоткинскую в бассейне
Выйду, бывало, из раздевалки, поднырну под перегородку... Вокруг — хохот, визг, улюлюканье (и тут, разумеется, молодежь!).
Музычка смешивается со светом прожекторов, на мосту, над нами, троллейбусы — такие крошечные... Вокруг — город... Над бассейном — белесый пар.
Уходила в темную воду тяжесть моего «бренного» тела, я становился легким. Пушинка! (Вспомни-ка закон Фарадея, вот-вот!)
Где она? Вот она... Не она. Где же она среди множества этих юных голов, среди одинаковых купальных шапчонок? Где она? Вот она. Не она...
Где она?
Она!! И я обнимал ее мокрой рукой, как принято там у нас. И отфыркивался наподобие тюленя, и учил ее плавать! Эврика! Она плавала много хуже меня.
Плывем. Она неумело дрыгает в воде ногами. «Энергичнее! Веселей!» А над головами нашими белый пар, и никому нет до нас решительно никакого дела... Мягка хлорированная вода, прожектор — красный, синий, зеленый — старается во всю мочь.
— Ты счастлива? Я хорошо придумал?
— Ты все всегда хорошо придумываешь!
— Знаешь что? Выходи. Довольно. Ты посинела!
— Вот еще! Сам давай выходи!
А еще, понимаешь ли, я попытался ей подарить музыку. Уж это вышло, поверь мне, как-то само собой. При моем эгоизме я, право, понятия не имел, что это за своеобразное счастье что-нибудь отдавать другому... Может, такое приходит с возрастом? Кто его знает? Я, разумеется, меньше всех.
...Видишь ли... Одним словом, ее, так сказать, музыкальный уровень... неприличие. Анекдот.
Сперва, любя ее, я хотел поделиться с ней содержанием своей жизни, отдать ей то, в чем я был силен. Как ни говори, но я все же профессиональный музыкант с детства.
В общем, я начал водить ее на хоры в Консерваторию (опасался показываться внизу. Простейшая деликатность: увидят — скажут жене. Зачем причинять ей ненужную боль?.. Я все же хоть изредка, а щадил ее).
Сидели рядом... Я словно бы забыл о ней... Руки не протягивал, чтобы дотронуться до нее. И вот случилось, что музыка стала ей медленно открываться. Да с какой, понимаешь, силой... Оглянулся однажды: она вся замерла, на глазах слезы!.. А через несколько дней говорит: «Помнишь, как мы были с тобою счастливы, когда играли Бетховена?»
Удивительный она человек! Нет, ты пойми... Большинство женщин щедры и великодушны. Мы этого не заслуживаем... А в эстраде и оперетте... Одним словом, опять-таки кое-что от меня зависело. Среди молодых актрис многие были очень изящны и привлекательны. И дело, если хочешь, вовсе не в молодости ее! Случалось, я проклинал эту молодость. Мирился с ней, как с изъяном, с ее пороком. Прощал, так сказать, в смирении любви. Нет! В ней жила, понимаешь ли, какая-то удивительная сверхсила. Сила «переключалки». Что бы она ни делала, чем бы ни занималась, она отдавалась этому вся, целиком. Веселится с ребятами — так уж веселее всех; слушает чье-нибудь признание, так уж всеми своими глубинами, с такой силой отдачи, что на глазах слезы... Если занималась — то вся уходила в книгу; копала грядки у старой учительницы — становилась школьницей; слушала музыку — так вся растворялась в ней, перерожденная, замершая.