Колыбельная для брата (сборник)
Шрифт:
— Ага.
Я видел: ему не хочется рассказывать. Кому приятно говорить о своем поражении?
— Тетя Аня сильно плакала, — хмуро сказал я.
— Знаю… Беспокоилась.
— Думаешь, я не беспокоился? — сердито спросил я.
Павлик спокойно повторил:
— Я знаю. Но это же недолго. Завтра бы Милка все рассказала.
— Милка?!
Он даже вздрогнул.
— Милка? — сказал я. — Она знала?
— Ну… да, — кивнул Павлик. — Она же со мной была. До самой станции, до вагона. А ты думал, я никому, что ли, не сказал?
Такой
— Что же она мне наврала? Я же ночью нарочно ходил…
— Она не виновата. Я ей велел два дня никому не говорить.
— И мне?
— Я ей просто сказал: «Никому». Ну, Владька, некогда же было!
— «Некогда»… — сказал я. — Ей, значит, можно было знать, а мне нельзя, да?
— Тебе же лучше. Тут бы из тебя все жилы вымотали: как, да что, да не знаешь ли… А так ты и по правде ничего не знал.
— Думаешь, проболтался бы, да?
(Конечно, молчать было бы трудно, когда видишь, как убивается Пашкина мать. Но он-то этого не знал. Как он смел во мне сомневаться?)
— Врешь ты, — сказал я. — Ты нарочно велел не говорить мне. Скажешь, не нарочно? Ну, скажи «честное морское».
Он молчал.
— Я тебе всегда все говорил, — с горечью сказал я. — А ты…
— «Всегда»… Что ты мне говорил?
— Все говорил! Как в ручей в овраге провалился, говорил! И как два патрона нашел! И как в тетрадке «кол» соскоблил, и как…
Я вдруг замолчал. Да, я открывал ему все свои тайны, но что это были за тайны! Подумаешь, «кол» в тетрадке…
Ну, а разве я виноват, что большой тайны у меня никогда не было? Разве бы я скрыл?
Мы оба читали одни и те же книжки — про людей, откровенных и надежных, как сталь. Мы оба знали одни и те же законы верности и чести. Оба знали, что в друзьях не сомневаются, не лгут, не предают их. Он нарушил закон.
— Предатель, — сказал я. И это был конец.
— Кого я предал? — спросил Пашка и, шевельнув ногой, сжал зубы. Наверно, от боли.
— Сам знаешь кого. Конечно, не ее, Милочку свою. Целуйся теперь с ней, с невестой…
— Заткнись, — внушительно посоветовал Павлик. — Думаешь, если нога болит, так я не встану?
— Встань, — сказал я и ощутил прилив ясного бесстрашия. Обида заливала меня. — Ну, встань, я не убегу. Не бойся, я маленький. Стукнуть можно, сколько хочешь. Думаешь, я тогда не скажу, что ты предатель?
— Слезки уже капают, — мрачно заметил Павлик. — Нюня. Правильно, что она не сказала тебе.
Слезы еще не капали, но были уже близко. Чтобы он не видел их, я ушел, захлопнув дверь, которую потом не открывал ни разу.
Один
С этого дня мы стали жить порознь.
Каравелла больше не уходила в опасные плавания. Видимо, навсегда она осталась в скучной болотистой лагуне. Обрастали тягучими лианами мачты, ветшали паруса. Киль покрывался наростами из ракушек.
Милка больше не приходила к Павлику. Может быть, он и с ней поссорился?
От скуки я взялся за Милкину книжку и прочитал всю. «Дюймовочка» мне не понравилась. А «Оловянный солдатик» понравился. Это была смелая сказка, хотя и с печальным концом. Я ее читал три раза. А «Дюймовочку» больше не читал — было почему-то грустно.
Иногда я думал о том, как все глупо получилось. Столько было хорошего, а потом один короткий разговор — и все. Разве так бывает, если настоящая дружба?
Но разве была не настоящая?
Временами казалось мне, что ничего не случилось. Особенно по вечерам. Я слышал сквозь тонкую стенку, как Павлик ходит по комнате, двигает поленья у печки, шелестит листами книги. В такие минуты я был почти уверен, что все можно поправить. Надо пройти через кухню, тихо потянуть на себя дверь. Она отойдет с жалобным скрипом. Павлик шагнет из полумрака и тихо скажет: «Пришел… Хочешь хлебушка?»
Наверно, так и надо было сделать. Надо было… А я сидел один в своей комнате и листал давно прочитанные книжки.
Однажды Павлик подошел к моей двери:
— Владька…
— Что? — откликнулся я, и сердце у меня подпрыгнуло.
— Ну, открой.
— Зачем? — капризно сказал я. Дурацкое упрямство подавило секундную радость.
— Просто так, — тихо сказал Павлик.
— «Просто так» делает дурак, — холодно сообщил я.
Павлик помолчал. Потом медленно спросил:
— Трудно, что ли, открыть?
— Мне мама не разрешает никому открывать.
Павлик постоял еще и зашагал к себе, шлепая по полу оторванной подошвой подшитого валенка. Потом я услышал, как он оделся и ушел из дома.
Я все еще стоял и смотрел на дверь, которую не открыл. Она была в желтых чешуйках облупившейся краски. По чешуйкам, неловко семеня, спешил вверх маленький серый паук.
Я вернулся в комнату, лег на кровать и отвернулся к стене. В доме было тихо и пусто.
…Через неделю Павлик с матерью уезжали. Не знаю точно, что случилось. Подруга тети Ани уступила им не то навсегда, не то на время маленький свой дом на соседней улице, а сама куда-то укатила.
Я стоял, прижавшись щекой к стеклу, и смотрел, как Павлик уезжает.
День был теплый, но серый и скучный. Низкорослая печальная лошадь подтянула к крыльцу широкие сани. Круглые бока лошади были сырыми. Волос на них слипся в кривые короткие сосульки.
Где-то среди веток отчетливо и громко кричал воробей: «Чиф!.. Чиф!.. Чиф!..» Лошадь дергала ушами. Ей, наверно, не нравился этот надоедливый крик. Мне он тоже не нравился.
Анна Васильевна и Павлик выносили вещи. Знакомые стулья с «петушиными» спинками, тумбочку с фарфоровым шариком вместо ручки, желтую этажерку. Под открытым небом эти вещи казались маленькими и какими-то беззащитными. Стали хорошо видны их царапины и заплаты.